Отец выступал с самыми сумасшедшими из новых, разъезжал по Союзу. И мальчики эти, ни на кого из моих прежних друзей не похожие, приглашали его наперебой. Видимо, они находили общий язык. Мы с Ивлевым слушали несколько раз: лихо получалось у них. И это было главное. Наконец-то отец смог раскрутиться на полную. И он играл с ними — молодыми и беспощадными — на равных, сколько здоровья хватало.
Одну и ту же историю — след в сердце, — можно рассказывать по-разному, меняя оттенки и настроения, и, казалось бы, их исчерпать. Но воспоминания — блюз. Вспоминая, каждый раз слышишь все иначе, и каждый раз выдаешь это по-новому, сколько бы ни приходилось повторять.
Проходит время, и тема звучит как чужая. Она преображается. Возникают, проявляются бесконечные оттенки. Интонации меняются коварно и незаметно. Есть в этой неизменной обновляемости сходство с принципами джазовой импровизации. Тема хорошего солиста никогда не наскучит. Вот в чем секрет молодости традиционных блюзов, родник бесчисленных тенденций: и Bebop, и New Thing, и Jazz Rock. Проживание воспоминаний изменяет не только отношение к ним, но и манеру исполнения. Видение отодвигается в тишь. Не звучат забытые голоса. Милые образы уносит мертвая вода Эридана. Туман опускается над зелеными лужайками. Гаснут фрагменты. В памяти остается слившийся образ детства — солнечная полоса.
Сколько ни вспоминай, не сходятся концы с концами. Трещит ложная логика событий, не поддается объяснению картина бытия. С нами ничего не случается, но все время что-то происходит. И мерещатся иррациональные законы… Законов нет. И принципов не так уж много. До старости нами правит детство.
Однажды отец сказал:
— Твой дед мальчишкой от семьи начисто отпал. Задвинулся на революции — она была для него главное дело… А я в семнадцать от матери убежал. В Киеве гастролировал одесский джаз. С ними я и подался. И пропал.
Он скитался по городам, вокзалам, ночевал на сдвинутых стульях в пустых ресторанах. Играл. Снимался в кино. Смеялся над официозом, над
— Извлекаю-то звуки я для себя, но при этом очень хочется, чтобы слушали. Ведь так?.. Деревья на землю роняют плоды, — он посмотрел на меня. — Думаю, что и ты прорастешь.
Мы сидели с ним в баре, на неудобных табуретках за стойкой. Был вечер после премьеры. С актерами мы зашли к отцу, чтобы обмыть постановку. Зеленоглазая наша актриса сидела напротив, и они рассматривали друг друга. Она взгляда не могла отвести от старика. Я видел, как он ей нравился.
— А тебе не кажется, — наконец обернулся он ко мне, — что твоя жена чем-то похожа на Машу или на мать?
— Все повторяется, папа?
— Нет, сынок, — продолжается.
Осенью опять он играл в небольшом кабаке и аудиторию не искал. Но его тянуло в другие города — на гастроли отец ездил с удовольствием. И, если звали, не ломался.
Последний раз он позвонил матери из Риги, сказал, чтобы она утром встретила его на Варшавском вокзале, — хотел поговорить. Видимо, ему не терпелось что-то важное сказать, но он не стал по телефону.
Она рассказывала:
— Ощущение было, будто я возвращаюсь. Или он возвращается. И я опоздала… Эти ноты и приемник он завещал тебе.
Я не знал нотной грамоты, но мой друг Володя Ивлев, длинный худой саксофонист в очках, сказал:
— Это блюз.
— Очень хороший блюз, — сказал Ивлев, внимательно рассматривая меня сквозь очки. — Никто не мог сыграть его так, как он. Это был класс.
— Володя, у него легкие были больные, — вмешалась моя мать. — Какой класс, о чем ты говоришь… Он уже не мог хорошо играть.
Володька пожал плечами. На белой бумаге, сверху, над нотными линейками стремительно разбегались мелкие кривые буквы: «Блюз жестяных крыш».
— Традиционная вещь, — скучным голосом профессионала пояснил Ивлев. — Двенадцать тактов.
— Это мучительная смерть? — спросила Маша.
— Надорвался на концерте. Играл на полную катушку и… Такое случается со старыми саксофонистами.
— И никто не помог! — тихо ахнула она.
Он был в купе ночного поезда один. Никто не услышал.
— Это могло случиться в любую минуту. Он всегда был один, — сказала моя мать.
Был холодный октябрьский вечер. Мы сидели в тесной мансарде, на шестом этаже. Там стоял на окне радиоприемник, в старом футляре поблескивал осиротевший саксофон. Ивлев ладонью гладил его выпуклые бока. Он был учеником отца, инструмент переходил к нему. Мама курила и, не докурив, бросала в пепельницу окурки в губной помаде. Рядом с ней у окна стояла хрупкая усталая женщина. Она прилетела из Москвы, куда должна была вернуться ночным самолетом. Это была замечательная женщина, но я никогда не понимал, какая она.
Я только знал, что вот она стоит рядом. Этого мне хватало.