Можно было, с некоторой долей вероятности, представить, что ее дух, приютившись где-нибудь рядом, – под этой скамейкой или в соседних кустах, – никак не может умереть, дожидаясь, когда же, наконец, эту надпись смоет дождь или закрасит свежая краска, – так, чтобы уже ничто не связывало его с этой жизнью и он мог бы, наконец, с чистой совестью упасть в последнее беспамятство, раствориться в этом свете, как растворяется в воздухе дыхание, превратиться в ничто, – дух, жаждущий смерти и не умеющий умереть из-за какой-то глупой надписи, – это было, пожалуй, немного смешно, и поэтому Мозес улыбнулся, кривя губы и додумывая, что дело с надписью, возможно, обстояло совсем не так, и эта шлюшка Р. даже и не думала умирать, а, напротив – взяла, и остепенилась, да к тому же еще удачно вышла замуж, чтобы ходить на рынок, готовить обед и смотреть по вечерам «Как это делают звезды» или проверять карманы своего супруга, когда тот спал, так что единственным беспокойством ее жизни, пожалуй, оставалась теперь только эта самая надпись, которая нет-нет, да и снилась ей по ночам или нашептывала ей саму себя, что, конечно, ни в коем случае не входило в планы этой самой Ольги Р., потому что кому, в самом деле, приятно читать про себя такие вот надписи, пусть даже они, в какой-то мере, были правдой. Правдой, больше похожей, на глубокую занозу, которая никак не желала вылезать, – или на царапающий в туфле гвоздь, – или на потерявшуюся во время званого ужина заколку, – или на зуб, который все никак не давал забыть о себе, – одним словом, на что-то, от чего было не спрятаться и не убежать, потому что, положа руку на сердце, только одна эта надпись оставалась той единственной подлинной реальностью, которая, возможно, еще оставляла какую-то надежду.
Какую-то смутную надежду, Мозес.
И тем не менее он сказал: да, пошла ты.
Да, пошла ты, – сказал Мозес, чувствуя почему-то сильное раздражение против этой неизвестной ему Ольги Р. вместе с ее надписью, – возможно, потому что что-то настойчиво подсказывало ему: никто в целом свете не мог, пожалуй, гарантировать нам, что мы сами не являемся всего только вот такими непристойными надписями, вырезанными и нацарапанными в разных местах и по разным случаям, – на скамейках, на деревьях, на стенах домов и лифтов, на заборах и столбах, школьных партах и спинках сидений в кинотеатрах и автобусах, в переходах и подъездах, – этими мерзкими надписями, которые выводила какая-то невидимая рука, – что-нибудь вроде «
Услышав рядом чьи-то мягкие шаги, он поднял голову.
– Привет, Мозес.
Почти бесшумно возникший перед скамейкой Пинтер близоруко щурил на него свои голубые глаза.
– Смотрю, ты сидишь. Как здорово, Мозес. А я как раз хотел попросить тебя об одной услуге. Ладно? Ты ведь свободен?
– Нет, – ответил Мозес. – Я очень занят. Страшно занят, можешь мне поверить, – быстро поправился он, делая ударение на слове «страшно». – Ты, что, не видишь?.. Как-нибудь в другой раз.
– Всего несколько страниц, – Пинтер быстро присел рядом, раскрывая папку. – Ты только послушай и сразу все поймешь. Эта пьеса сделает меня бессмертным. Ты будешь первым слушателем.
– Нет, – твердо сказал Мозес.
– Открывается дверь, – торопливо начал Пинтер, умудряясь как-то глядеть одним глазом на Мозеса, а другим – в папку. – Открывается дверь и на сцене появляется роскошная блондинка в муаровом платье. Это дева Мария.
– Понятно, – сказал Мозес, поднимаясь со скамейки и беря в руку свою палку.
– Она чем-то взволнована. Из соседней двери выходит прокуратор Иудеи Понтий Пилат…