– Константинополь, Константинополь, – бормотал он, глядя, как вечернее солнце опускается за город, который мог бы стать ключом всей ближневосточной политики под главенством германского императора.
Впрочем, ближе к вечернему чаепитию его пыл немного поиссяк. Идея объединённой религиозной Европы под началом Германской короны и с центром в Константинополе показалась ему вдруг донельзя наивной и смешной. Такой же наивной и смешной, как и идея создания теократического еврейского государства, которое могло бы обеспечить баланс сил в этом регионе и держать в напряжении, как Порту, так и непредсказуемую империю Николая.
«Еще один сумасшедший», – подумал император, глядя как гаснут в черном небе последние искры заката.
– Еще один сумасшедший, – пробормотал он, отгоняя от себя образ обходительного, обаятельного еврея, имя которого он уже позабыл.
А на вопрос императрицы Августы Виктории об этом еврее в европейской одежде, который приходил сегодня утром, ответил, сожалея о зря потраченном времени:
– Ничего. Пустяки. Еще один сумасшедший.
79. Второй въезд в Иерусалим
Император покинул Палестину, так и не позвав больше этого еврея, который говорил такие странные, такие соблазнительные вещи, что будь на месте Вильгельма тот из власть имущих, кто мог бы услышать и понять их, мировая история – кто знает? – пошла бы совсем другим, не таким печальным, не таким безнадежным и не таким кровавым путем, как тот, который она избрала.
Но император не позвал его. Он не позвал его ни на следующий день, ни через день, ни в день своего отъезда. И хотя Шломо Нахельман не подавал вида, но на сердце его скреблись кошки, а сам он вдруг почувствовал себя жалким, обманутым и обиженным, хотя с другой стороны, он, конечно, прекрасно понимал, что обижаться ему, кроме как на самого се6я, было совершенно не на кого.
Между тем, сны по-прежнему не оставляли его, но Голос, который приходил раньше в сновидениях, стал теперь редок. Впрочем, и наяву этот Голос приходил не чаще. Был он теперь отрывист, хрипл, иногда почти груб. Говорил, не утруждая себя последовательностью. Часто начинал говорить и вдруг прерывал себя, как будто боялся, что наговорил лишнего. Иногда стоило большего труда понять, что он имеет в виду.
Однажды этот голос – далекий и почти чужой – настиг его, продравшись сквозь неясный утренний сон, как продираются через шум радиопомех, чтобы сказать отрывистыми, хриплыми словами: «
Возможно, эти слова значили только то, что значили, – а именно, что все, что совершается, должно совершаться по установленным правилам, но были, конечно, и другие толкования, от которых этот сон начинал тяжелеть и путаться, превращаясь в лабиринт, разбегающийся в разные стороны тысячью неизвестных дорожек.
«Все, что свершается, должно свершаться по правилам», – повторил Йешуа-Эммануэль, просыпаясь и пытаясь понять, о чем все-таки идет речь. Он долго думал над этими словами, но смысл их, всегда прежде такой простой и понятный, теперь ускользал от него. Сказанное и в самом деле было не совсем ясно. Можно было понять, что Бог, который был хозяином любых правил, с которыми Он всегда мог поступить, как Ему заблагорассудится, требовал теперь от человека соблюдения правил, как необходимое условие спасения. А это могло означать, в числе прочего, что существует нечто, что может само диктовать Всевышнему, указывая Ему, что правильно, а что нет. И это было, конечно, и абсурдно, и кощунственно, и нелепо.
И все же Он сказал:
«Все, что совершается, должно совершаться по правилам».
Возможно, – подумал Йешуа-Эммануэль, – речь здесь шла совсем не об этих, привычных и понятных правилах, и, наверное – следовало бы, не мудрствуя лукаво, просто исполнять то, что Он требовал, подчиняясь Божественным указаниям приходящего к нему Голоса, который, между тем, становился все глуше и даже во снах путал слова и говорил невнятно, в четверть силы, так что Шломо приходилось теперь напрягать слух, переспрашивать и замирать, боясь упустить главное. От этого он просыпался и часто подолгу лежал, пытаясь вспомнить, что сказал ему Голос, и удавалось ему все реже и реже.
Потом он стал, кажется, догадываться, что Голос уже не нужен, потому что Святой в своем милосердии направил его по верному пути, так что ему оставалось только следовать той дорогой, которая сама должна была вывести его со временем туда, куда надо.
Конечно, Всемогущий все равно был где-то рядом, но Он уже почти не показывался и не давал о себе знать, предоставляя Шломо возможность самому, на свой страх и риск, идти этим путем, опираясь только на свое понимание, свою ответственность и свой нюх, который еще никогда серьезно не подводил его.