– Если верить семейной легенде, – вспоминал рабби Ицхак, – о которой не слишком любили распространяться, Шломо Нахельман был отправлен в тюрьму Кишле, где претерпев ужасные муки и издевательства, провел три долгих дня, в завершение которых он без суда и следствия был приговорен к смертной казни и повешен в той же тюрьме, на рассвете 15 хешвана 1899 года. Его тело вывезли куда-то в пустыню и зарыли там подальше от соблазнов, которые таило в себе само имя «Машиах».

В довершение легенда утверждала, что за время своего пребывания в тюрьме Шломо Нахельман не назвал ни одного имени, кроме своего собственного, называя себя при этом то Йешуа, то Эммануэль, но чаще всего – Йешуа-Эммануэль, хотя благодаря Йегуде Мочульскому туркам хорошо было известно его настоящее имя.

Смерть Шломо Нахельмана была, конечно, по всем статьям незаконной, насколько вообще может быть незаконной казнь без суда, без следствия, без протоколов, свидетелей, улик и прочего, что, тем не менее, довольно часто практиковалось в местных судах, позволяя казнить преступника без суда и следствия, если его деятельность угрожала самой власти, что в случае со Шломо выглядело весьма и весьма убедительно.

И все-таки, наперекор подобным инструкциям, его не повесили ни в первый, ни во второй, ни в третий день, оставив в этой переполненной камере без еды, без воды и тепла, словно поставив перед собой цель вытрясти из него жизнь таким варварским способом.

Он уже не просил, чтобы небесные силы снизошли к его слабости, а просил только, чтобы они послали ему поскорее смерть, которая мерещилась ему то в виде светлого пятна на стене, то в виде маленькой птички, Бог знает как залетевшей с улицы.

На третий день своего пребывания в общей камере, Шломо умудрился отвоевать себе среди стоявших, сидевших, умиравших, сходивших с ума, хрипевших тел, кусочек нар, на которые, стоя на коленях, можно было опускать голову, что он немедленно и сделал, почти сразу потеряв сознание и упав в черную, бездонную дыру, не желая знать больше ничего другого, кроме этого мрака, стремительно обволакивающего его сознание.

Конечно, он не знал, да и откуда ему было это знать, что Царство Небесное состоит из маленьких медных колокольчиков, которые висели неизвестно на чем, слегка качаясь в полумраке, звеня, каждый на свой лад – то медленно и тягуче, словно это был густой, пахнувший травами и цветами мед, а то – стремительно и быстро, словно внезапно осыпавшийся с заснеженной ели снег. И все это медное, звенящее царство медленно тускнело и гасло, уступая место такому же протяжному медному голосу, который плыл над землей так, что казалось – сейчас он подхватит тебя и понесет, плавно раскачивая, над морской гладью и заснеженными горами, которые он видел, когда они с отцом в незапамятном году ездили в Альпы. Отец, впрочем, уже тоже стоял тут, совсем рядом. Он был в своем обычном черном костюме и широкополой шляпе. Глядя на Шломо, он что-то быстро говорил, показывая рукой куда-то в сторону, но из всего им сказанного Шломо разобрал только слово «всегда» и даже сам произнес его, чтобы не забыть. И почувствовал вдруг, что то, что говорил его отец – на самом деле говорил ему теперь тот самый Голос, который вел его последние годы. И теперь Голос прощался с ним, звеня всеми этими большими и малыми колокольчиками, на каждом их которых было написано то самое слово «всегда», так что ни один из них нельзя было потерять, тем более что Голос все звучал, а вместе с ним звенели бесчисленные колокольчики, хотя все это уже не имело никакого значения. Во всяком случае, так думал Шломо Нахельман, который вновь стоял, опустившись на колени, на исходе третьего дня своего заключения, упершись лбом в холодную стену, слыша лязганье ключей, ругань искавших его конвойных и чей-то голос, до которого ему не было уже никакого дела, но который почему-то настойчиво продолжал повторять его имя все громче, пока он из последних сил удерживал остатки своего сна.

Потом под крики, ругань и тычки его вывели из камеры и повели по коридору до лестничного пролета, и дальше наверх по лестнице, до висячей галереи, на которой у него закружилась голова и он чуть не упал, если бы его ни поддержал конвоир. Потом Шломо втолкнули в одиночную камеру и на какое-то время оставили в покое.

После вонючей общей камеры, где на одно место приходилось почти двадцать человек, а в иные дни все арестанты стояли, не имея возможности присесть даже на короткое время, одиночная камера показалась ему раем. Он немедленно повалился на жесткий топчан и уснул сразу, без сновидений, словно провалился в бездонный мрак и спал даже тогда, когда ему принесли жидкую, размазанную по дну миски кашу и кусок заплесневелой лепешки. Он проснулся только тогда, когда выведенный из терпения солдат сбросил его с топчана и въехал в бок своим тяжелым кованым сапогом.

Перейти на страницу:

Похожие книги