Не успел он усадить Римского-Корсакова за симфонию, не успел тот написать половину ее, как выяснилось, что молодому моряку придется отправиться в кругосветное плавание. Напрасно Балакирев пытался отговорить его. Опасаясь недовольства старшего брата, Римский-Корсаков не осмелился отказаться от военной карьеры. Брат его, Воин Андреевич, сам моряк, требовал от Николая дисциплины прежде всего. Он готов был мириться с музыкой, пока она не мешала главному. Главное же, по его убеждению, состояло в морской службе. Выпущенный из корпуса, Николай обязан был отправиться в дальнее плавание.
Нелегко было молодому композитору отрываться от новых друзей. Но делать было нечего, ослушаться брата Римский-Корсаков не решился. Скрепя сердце он попрощался с друзьями, обещав помнить о них все эти годы и сохранить верность дружбе и музыке.
Балакирев принял его отъезд как личный удар. Он успел привязаться к этому нескладному юноше, который был податливее других, старательнее и принимал все его наставления.
И Гуссаковский, даровитый музыкант, появлявшийся в кружке неаккуратно, тоже взял да отправился за границу. Все, над чем он работал и что с ревнивостью наставника выправлял Балакирев, так и осталось недописанным.
Больше всего злило поведение Мусоргского. Тот хотя и писал горячие письма, но вел себя в последнее время загадочно: то к Шиловской в Глебово уезжал, то в Карево к матери, то куда-то в глушь Псковской губернии — не то к родственникам погостить, не то гувернером быть при их детях; то еще надумал поселиться в Москве с радикально настроенными студентами, с которыми сблизился в Глебове.
Эти отъезды Балакиреву изрядно надоели. Он все собирался прибрать Модеста к рукам, надеть на него узду, а тот ускользал. Пусть бы еще дела в Петербурге шли плохо, так нет: сначала в концерте сыграли его «Скерцо»; затем Лядов, с которым Мусоргский познакомился в Глебове, продирижировал отрывки из «Царя Эдипа». Это ли не начало, не обещание близких побед? Теперь бы только писать.
Балакирев понимал под писанием нечто такое, в чем мог бы принимать участие сам, прикладывая к каждому такту свою руку, вычеркивая неудачное и вставляя собственное. В своей привязанности к ученику он был деспотичен до крайности. А Мусоргский возьми да и возомни о себе невесть что: решил, что сам во всем разбирается, и стал делать, что ему вздумается. В письмах появились нотки независимости: казалось, он деликатно, но настойчиво давал понять, что ходить на собственных ногах научился и в опеке, чья бы она ни была, больше не нуждается.
Правда, случались у Модеста удачи, которые и Балакирев должен был признать. Так, живя в Кареве, он сочинил «Интермеццо». Однажды зимой он увидел из окна, как идут по тропинке мужики и бабы и как, со смехом и песней, перебивая друг друга, они перебрасываются словами. Ему показалось, что голоса движутся то все разом кверху, то катятся вниз, и вообразилась вещь в манере классической, как бы передающая поступь шагающих и проваливающихся в сугробы людей.
«Интермеццо» удалось. Балакирев решил, что, при всей своей безалаберности, Мусоргский быстро движется вперед. Тем более нужна была ему опека, а то, при его мягкотелости, любой, с кем Модест поведется, может дурно на него повлиять.
К дружбе со студентами Балакирев отнесся подозрительно. Модест писал про них, что они народ живой и горячий: собираясь по вечерам, ставят на голову всё — и политику и искусство. Балакирев склонен был считать, что и тут без него напутают и не то внушат его подопечному, что надо, о будущем Модеста он думал с тревогой: от военного круга тот отошел, от помещичьих дел — тоже, а жить продолжал так, точно был по-прежнему обеспечен. Правда, не раз Модест заявлял, что ищет какого-нибудь заработка, но дальше разговоров дело пока не шло. Словом, было от чего раздражаться и из-за чего тревожиться.
Зато утешением служило то, что к кружку примкнул наконец Бородин. Наконец-то удалось приручить его и сделать верным союзником!
Слухи о нем доходили давно, но случая свидеться не представлялось. А тут на вечере у стасовского приятеля Боткина встретились наконец. Узнав, что статный, с красивым лицом человек, привлекший его внимание, и есть тот химик, о котором речь шла не раз, Балакирев решительно подошел к нему знакомиться.
С радостью он вскоре понял, что собеседник его, как он ни занят наукой и как ни твердит, что времени ни на что больше не остается, музыкой увлечен и существовать без нее не может.
— Да что ж вы делаете? — спросил Балакирев, удивленный. — В концерты, что ли, ходите?
— Слушаю, где только удается, и сам стараюсь немного поиграть — то один, то в четыре руки.
— И это всё?
Испытывая неловкость, Бородин покаялся в том, что пробует даже кое-что сочинять:
— Только это больше наброски, намётки… Заниматься мне удается с перерывами, а вернее — урывками.
— Ага, вот наброски вы мне сейчас и покажете, — объявил Балакирев тоном, не допускающим возражений.
— Тут и рояля нет…
— Э, нет, боткинскую квартиру вам полагается знать лучше меня. Рояль стоит в кабинете. Нуте-ка, пойдемте.