– Вы, Иванцов напрасно. Я ни сном, ни духом. Но чем-нибудь попробую помочь.
И с усталым важным видом, как победитель и хозяин положения, он набрал приемную Иван Саркисыча. Секретарша слишком сладким голосом пообещала доложить. Это Шомера насторожило. Но виду он, конечно же, не подал.
– Вот видите, Иванцов, обещают соединить. Как только соединят, я про вас расскажу.
– Ага, – взъярился тот, – нашел дурака. Я за ворота, ты и думать забыл. Ты мне вот что объясни – почему все тебе? Почему? у тебя же ничего не сохранилось! Не музей, а выставка народного хозяйства! Антикварная лавка! Тебя же из наших, музейных, никто за своего не держит, ты этого, трататата, не замечал?!
А вот это Иванцов сказал напрасно. Ругаться на евреев – ладно, стерпим. Но бросать ему в лицо, что нет музея… что все он тут придумал… да, придумал! Все ваши сохлые комоды, воняющие гнилью завеси, которые
Он ее придумал, сочинил? Да. А ты попробуй, жлобское твое отродье, что-нибудь такое сочинить. Слабо? Тогда молчи и слушай.
Теодор распрямился. Он еще не знал, что будет делать, влепит Иванцову оплеуху, чтобы тот слетел со стула, и поганой мордой шмякнулся об пол, или просто положит тяжелые руки на плечи, и глядя в тупые глаза, презрительно скажет: «паш-шол!», или вмажет кулаком по крышке стола, так что телефоны вспрыгнут, как напуганные кошки…
Чуткий Иванцов нахохлился.
И в этот момент позвонили. Из Питера. У Иванцова отлегло от сердца, а на Теодора навалилась тяжесть.
То была их соседка, из квартиры напротив, бывшая актриса Нонна. С надрывно-сочувственным пафосом, готовя дорогого
Шомер бросил лающего Иванцова, – тот сразу осмелел и что-то докрикивал в спину, – завел свой надежный Харлей и полетел на полной скорости в больницу; одно неловкое движение на обгоне, и уже не Валентину, а его придется увозить на скорой.
Валентина должна была стать его счастьем. А стала его наказанием. За какие грехи – непонятно.
Когда она пришла знакомиться с его семейством, мама вежливо скривила губы, оглядела пышную, высокую невестку с пепельными волосами и отстраненным, чересчур спокойным взглядом. Спросила: русская? И замолчала. Раз и навсегда. До самой смерти словом с Валентиной не обмолвилась. Однако Валины глубокие глаза, сдобное живое тело, и то, как она медленно и неохотно начинала, а потом ее бросало в дрожь и все кончалось настоящей судорогой – все это так держало Теодора, что ни мамино унылое молчание, ни презрительная русская родня ничего поделать не могли.
Единственное было плохо – забеременеть никак не получалось. Ни в первый год, ни во второй, ни в третий. А когда они пошли к врачам, те вынесли жестокий приговор: продолжения рода не будет, Валентина бесплодна.
Узнав диагноз, Валя как-то сникла, поскучнела, блеск в ее глазах погас, дрожать она перестала и все чаще уклонялась от его ночного буйства. Работать так и не устроилась, целый день бродила по квартире в распущенном махровом халате, крутила ручку медной кофемолки, потом забывала сварить себе кофе, вставала у окна и смотрела на соседний дом, как там люди готовят обед, ссорятся, садятся вместе к телевизору… У нее все чаще стали проявляться странности. Она могла уйти из дому и не найти обратной дороги, ее приходилось искать по больницам и моргам. Могла перепутать лекарства, угодить в реанимацию. Консультации, врачи… Если бы он только знал, что ее родная тетка, а до тетки троюродный дед, а до него отец – прошли через психушку! а тетка вообще покончила с собой! однако он тогда не знал.
Потом у него появилось Приютино, а у нее не появилось ничего. Доктор не просил – приказывал! – поддерживать с ней ровные, устойчивые отношения, а Валентине посоветовал использовать заколку в виде бабочки. И днем и ночью. Не снимая.
Как ни удивительно, рецепт сработал. Нацепив неуместный кокетливый бантик, Валя веселей не стала, но из дому больше не уходила и пузырьки с лекарствами не путала. Супруги виделись не часто, но дружили, и даже проводили вместе отпуск.