– А это значит, не вернул, и хрен получишь. Пьют, гуляют, поносят меня, а я им даю, у меня ведь, слава Богу, есть. Художники! Я всю жизнь свою, при этой самой, власти. И при деньгах. Да вы же знаете, чего там говорить. И меня за это презираете. Ведь правда презираете, совсем чуть-чуть, вот столько?
Он показывает на длинном, пересохшем пальце: ну тютельку, признайтесь, презираете? Ногти у Силовьева овальные, похожи на лунные камни; идеально выточены пилкой, скруглены.
Шомер, конечно же, знает. Силовьев – настоящая советская легенда. Будучи студентом ВХУТЕМАСа, он стал придворным рисовальщиком, рыхлым угольком набрасывал подружек любвеобильного председателя ЦИКа Енукидзе, пышных, в аппетитных видах. Проскочил через тридцатые, как тигр сквозь огненные кольца дрессировщика; при Хрущеве был подвинут на обочину (постарались пошленькие Кукрыниксы), но очень быстро возвращен в обойму. А в середине 90-х, уверившись, что ход истории переменился, передал Приютину бумаги, из которых следовало, что мать Силовьева, урожденная Мещеринова, принадлежала разоренной ветви рода. О чем никто при Советах не знал.
И стал усиленно благоволить усадьбе.
– Я человек музейный, – вежливо увиливает Шомер. – Я никого не презираю. Я фиксирую.
– А-аа. Ну, фиксируй, фиксируй.
Шомер улыбается нейтрально, вежливо.
– Ну, как там оно, родовое? Сейчас расскажешь, что стряслось. Подумаю, что можно сделать. Вот Ванька принесет закуски – и подумаю.
Силовьев резко начинает тыкать. Чем демократичнее он держится, тем барственнее тон. Он выпрастывается из-за стола, длинный и худой, но со старческим овальным пузом, отвисшим, как дыня в авоське.
– Ну, пошли.
Подавая хозяйский пример, сухопаро идет через комнату. Садится за журнальный столик, вытягивает ноги. Столик тоже лакированный, фанерный, обновленческих времен Хрущева. На столике синеет пачка «Беломора», но нет ни пепельницы, ни зажигалки. А Силовьев, между тем, не в тапочках – в ботинках; зеркально вычищенных, африкански черных. И длинных правильных носках.
– И ты присаживайся тоже. Что стоять.
Шомер покорно садится, хотя отвык быть молодым да ранним в присутствии величественных старцев.
– Кстати, – Силовьев вновь не может удержаться, – видел этот перстенек? с секретом!
Как мальчик, хвастающий перочинным ножиком, Силовьев нажимает на защелку, и камень отделяется от перстенька. Под камнем – крохотное углубление.
– Видал? Умели жить… фамильное. Раз, незаметно выпустил в бокал, и нет проблемы.
Силовьев заливается дрожащим глупым смехом. Спохватывается, снова каменеет.
Подходит скрипучий внучок, ставит поднос – со стаканами в серебряных одутловатых подстаканниках, с толстопузым крохотным графинчиком и меленькими стопками; на другом подносе белый чайник и старинная тарелка с канапе, расписанная завитушками, синеватыми, как женские вены, выступающие после родов. Розовая колбаса, черная икра, свекольно-красная нарезка бастурмы.
Внук разливает чай, прищурившись, нацеживает водку, медленно, как капают сердечное лекарство. Кажется, сейчас запахнет корвалолом с кардамоновой и мятной примесью.
Силовьев открывает пачку «Беломора», достает доисторическую папиросину, кончиками пальцем пережимает гильзу, вставными ярко-белыми зубами надкусывает у основания, шуршит, разминая табак, долго нюхает, кладет на место.
И говорит:
– Ну, со свиданьицем. Вы пейте.
– А вы?
– А я свое выпил. Теперь остается смотреть. И получать сомнительное удовольствие. Ты пока не поймешь. Рановато. Что, выпил? Ну, Ванюша, разливай еще – красиво пьете! Вот хорошо, вот молодец. А теперь давай решать, что будем делать.
2
Напишешь Паша – по́шло и глупо. Саларьев? Павел Саларьев? Кошмар. Лучше просто:
Фальшь, мальчишество, его коробит от собственных слов! В детстве он стеснялся девочек; они прекрасно это знали, и подсаживались на физкультуре, прикасаясь круглыми коленками, холодными и гладкими, как яблоки: Пашук, а почему ты так коротко стрижешься? а чего отодвигаешься? я тебе не нравлюсь? а хочешь – поцелую? В юности кадрился, как положено, но эти пошлые приемчики, которыми, как спутники сигналами, запросто обменивались однокурсники, были для него как скрежет мокрым пальцем по стеклу, мороз по коже. И на́ тебе. Пятый десяток. Туда же.
–
Умная женщина, хитрая.
–
–
–
Минут через пятнадцать телефон подпрыгивает и коротко зудит.
–
Неужто зацепило?