Влада сразу выключила телефон – береженого Бог бережет. Николаша вольностей не любит, ему не объяснишь, что это развлечение от скуки, безопасный и практически бесполый флирт. Услышит куцый сигнал эсэмэса, вскинет бровь, протянет властно руку: это кто там объявился, ну-ка? Тем более, что все у них сейчас не слава Богу; Коля снова начал мелочно хамить, как делал все четыре года до женитьбы. Потом, казалось бы, переменился, и вот пожалуйста. Опять. Возвращаемся в точку исхода.
За поздним завтраком он уминал шоколадные шарики, залитые горячим молоком; бодро уминал, с веселым детским хрустом. А Влада грызла пряный сухарь, слегка размоченный в остывшем чае; она любила горьковатый вкус корицы, густой гвоздичный запах. Смотрела на упрямую башку: соломенные волосы стоят торчком… И думала о Николаше с Жорой. Неплохие, в общем-то, ребята. Каждый по отдельности. А вместе что-то с ними происходит. Взаимное химическое заражение. Паясничают; вечером садятся к телевизору, не глядя, шарят по столу, цапают стаканы с виски, открывают чипсы, и бесконечно смотрят, смотрят. До тошноты и одурения. А то еще подхватят в ресторане собутыльника, приведут домой, и начинают пьяно обниматься: «Погоди! Ты шестьдесят второго? Ни фффига себе! Самбист, каэмэс? А я только первый разряд. А когда ж ты успел? Неет, давай мы разберемся». И это уже до утра.
Николаша дохлебал размокшую коричневую кашицу, по-детдомовски вылизал ложку. Решив, что наступила подходящая минута, Влада спросила – мягко, обволакивая голосом: Николаша, ну зачем нам Жора с Яной? разве плохо вдвоем? Давай полетим одни? Ты представь, последнее катание в году, Шамони, днем глинтвейн – в том, помнишь, деревянном ресторанчике на спуске, вечером хорошее вино с увесистым антрекотом…
Так сказала, что сама поверила: он согласится. А Николаша весь перекосился. Выгоревшие брови сдвинулись, глаза собрались в кучку.
– Я что, дурак, с тобой вдвоем таскаться?
Так и сказал.
– Я ж там со скуки сдохну. С Жорой можно хотя бы выпить и поговорить.
– А я? как я?
– Что – ты? Ты – с Янкой. Тоже о своем, о женском. Ну, не мне тебя учить.
Она не стала возражать; просто молча поднялась и вышла. А Николаша даже не заметил. Повозился еще с полчаса, потом за ним закрылась дверь, и Влада осталась одна.
Одной так хорошо, так свободно, просторно. Из приоткрытого окна доносятся остатки звуков (зима их обесточила): покряхтывают корабельные сосны, булькают снегири. Жалко, что часы бесшумные, на кварце. Надо было хоть одну из комнат сделать антикварной, и купить угловые, старинные, с маятником и опрятным звоном…
Этот дом она придумала сама. От первой до последней черточки. Походила по участку, примерилась, нарисовала в разных ракурсах. Вид с дороги, от подножия холма. Со стороны оврага. Расчертила поэтажный план. Если стоять на шоссе, все наглухо прикрыто соснами. А если смотришь из оврага, – жизнь, распахнутая настежь; три уровня спускаются, как пагоды, постепенно разрастаясь вширь и открываясь лесу. Самое приятное на свете – зимним вечером сидеть на улице под круглым газовым обогревателем, похожим на дамскую шляпку, слушать жаркое шипение, ощущая рядом безопасный холод, и смотреть, как протекает жизнь внутри дома.
Вот на первом этаже хохлушка Аля, найденная мамой в Запорожье, славная, хотя запуганная жизнью («Вы извините меня, Влада Алексеевна, я обед разогрею, хорошо? вы меня ругайте, ругайте, а то я чего-нибудь не так сготовлю»), неуверенно стоит на лестнице и цветастым пылесборником обмахивает
На втором этаже, в глубине, за широкой террасой, прячется спальня; на стекло бросают оранжевый отсвет ночники из окаменевшей пермской соли: лампочки в них робкие, пятнадцатисвечовые, зато их можно никогда не выключать, соль греется, насыщая воздух кристаллами йода. На третьем уровне терраса, за нею кабинет, из глубины которого сочится малахитовый свет. Иногда Николаша с грохотом сдвигает раму, выбирается на волю, курит; недовольно говорит по телефону. Из-за кованой перегородки выступают подошвы огромных ботинок. Носки почему-то загнуты, как на восточных туфлях; непонятным образом он ухитряется испортить дорогую обувь.