Чем больше я погружался в то, что получится, если перенести историю Паулины в 1990 год, тем сильнее становилась потребность признать то, чего мне не хотелось признавать все эти месяцы, что я отрицал, когда Родриго предсказал, что я никогда не закончу роман об убийствах в посольстве… признать, что я никак не могу тратить время и силы на то, как Колома ищет серийного убийцу в запертом здании, забитом неудачливыми революционерами… что такой роман никак не затронет ту захватывающую и мучительную ситуацию, в которой оказалась Чили и которая требует выражения. Не вопрос о том, как измениться сразу после переворота, чтобы заключить нужные союзы и избавиться от Пиночета, но как выжить в зыбких последствиях его правления и не пожертвовать своей моралью. Как построить государство правды, если преступники и жертвы сосуществуют в одном пространстве, встречают друг друга на одних и тех же улицах, в кафе и на концертах? Лгали, что это будет просто, лгали, что это не осквернит нашу душу! Как примириться с уверенностью, что справедливость не восторжествовала – и не сможет восторжествовать?
Однако роман, наверное, будет не лучшим способом рассмотреть эти проблемы. Стране нужна пьеса – публичный акт катарсиса, который заставит нас посмотреться в зеркало и увидеть, какие мы на самом деле, – собраться под одной крышей в одном темном зале. Не читатели, прячущиеся в личном мирке, не изолированные безымянные личности, но зрительный зал, вынужденный переваривать спектакль совместно, а потом обсуждать друг с другом эти нерешаемые проблемы. Общественное пространство театра, распространяющееся на большее общественное пространство нации и представляющее ее.
Я мысленно увидел ее, первую сцену: Паулина в позе эмбриона в лунном свете, на берегу моря, в бунгало ждет, что муж придет домой и скажет, возглавил ли он комиссию. Эта сцена овладела мной с не испытанной прежде силой.
И вот как получилось, что, потратив столько часов на Антонио Колому, я его выбросил – не подарил ему даже возможности отсрочки ради похорон или церемонии прощания. Чтобы немного умерить грусть от этого расставания, уколы совести, которые меня мучили, я соврал ему (а на самом деле себе): «Я вернусь к тебе, как вернулся к Паулине, понимаешь?..» Солгал ему, убирая страницы, подарившие ему жизнь, к которым больше страниц не прибавится. Я нянчился с ним, как с новорожденным ребенком, заглядывал проверить, продолжает ли он дышать, хорошо ли ест, не замерзает ли ночью, беспокоился обо всех мелочах, создал для него прошлое, построил планы расследования – и теперь выкинул его, бросил в темноте ожидать завершения, гадать, почему это я, его лучший друг и единственная родня, такое с ним сделал.
Тем не менее я опасаюсь, что, возможно, чрезмерно драматизирую то, что происходит между Коломой и мной, превращая нашу связь в родительскую, создавая ситуацию, когда отец жертвует сыном ради высокой цели… Возможно, я это так интерпретирую потому, что это хорошо укладывается в эти мои воспоминания с массой отцов и сыновей, пытающихся сохранить верность друг другу – но осознающих, что это не удается сделать в той мере, в какой им хотелось бы. Возможно, я придаю этим отношениям с моим персонажем огромную важность, которой на самом деле не было. Ведь Антонио не настолько одинок в той тьме, как я это изобразил, он не единственный, кого оставили. Сегодня, спустя тридцать лет, я уже стал стариком – и ящики моего стола полны рассказов и романов, пьес и поэм, множеством начатых проектов, за которые я больше никогда не возьмусь и которые умрут, уже совсем скоро, с последним вздохом своего несовершенного автора. Но хорошо уже, что эти мои создания погибнут не в результате осознанного предательства, а потому что мое время на исходе. Они не станут жертвами убийства, каким оказался Колома: да, его отправка в небытие была подобна убийству, вот только это преступление некому был расследовать, некому было искать убийцу или добиваться справедливости для погибшего.
Я жалею, что тогда не нашел времени оплакать его смерть. Я был слишком поглощен чудесами новой вселенной, которые ждали открытия – и, в отличие от романа с посольством, не сопротивлялись моему замыслу. Они словно писались сами под диктовку Паулины, словно она вселилась в меня, как до этого – в Ракель, говоря ее устами.
Исчезая, возмущался ли Антонио Колома тем, что я его бросил, укорял ли меня за то, что я нарушил клятву, что буду верен ему, пока смерть не разлучит нас?