Ну вот, я это признал. То, что уже несколько месяцев то и дело появлялось у нас в мыслях, но оставалось невысказанным в надежде, что, если мы не облечем это в слова, необходимость принять бесповоротное решение исчезнет сама собой: то, что мы оба поняли (Анхелика намного раньше меня), было наконец озвучено. И можно ли было найти более подходящий момент? Впереди у нас было много часов друг с другом, в тесной близости и без отвлекающих факторов: ни пьесы, которую надо писать, ни родственников, готовых излить на нас свою любовь, ни фальшивых или реальных приглашений на обед, никаких расследований смерти Альенде, никаких гостей, никакого Орты или Пилар, никаких друзей в тюрьме, друзей непогребенных, друзей преданных и предающих нас и друзей, в чьей привязанности нам нельзя усомниться: только мы двое – и спящий на заднем сиденье ребенок. Пора было произнести вслух то, чего мы оба уже слишком долго избегали. Что мы не останемся в Чили. Что когда мы уедем – когда, а не если, – на этот раз добровольно, а не потому, что за мной охотятся солдаты, то уже навсегда. Приезжать будем, да, возможно, сохраним за собой дом, если будет хватать денег, будем поддерживать контакты, обязательно – но жить здесь мы больше не сможем. Она молчаливо, преданно, любяще ждала, чтобы я признал то, чего больше нельзя было отрицать.
– Мне очень жаль, – сказала она. – Тебе это дается нелегко. Если ты не хочешь больше ничего говорить, не страшно. Но если ты… если ты чувствуешь, что что-то поможет тебе…
Поможет в чем? Найти нужные слова для этого потока чувств, смятения, определенности?
Я не отрывал взгляда от дороги, смотрел на горы слева – на Анды, по которым так скучал. Такие надежные. Такие в итоге непостоянные.
– Лаокоон, – проговорил я наконец. – То обещание из детства. Когда я был в Риме.
Я часто рассказывал ей эту историю – о моей первой встрече с этой статуей в музее Ватикана – одном из ярких моментов моей семимесячной поездки по Европе в девять лет, показывал ей снимки мучений Лаокоона и двух его сыновей. В прошлом мы любили листать художественные альбомы из библиотеки моего отца, сидя рядышком на диване, обсуждая один шедевр за другим – произведения, которыми мы восхищались и любовались, все больше сближали нас, словно мы целовались через то, что видели и чем делились.
Это стало для меня одной из возможностей открываться девушке, в которую я влюблялся все сильнее, впуская ее в мои воспоминания и страхи. Годы спустя, когда мы решили пожениться, я пытался понять, не заронил ли в ней рассказ о моей клятве перед той статуей в Риме семя мысли: вот мужчина, с которым я могла бы родить детей, мужчина, который сделает все, что сможет, чтобы оградить этих детей от боли.
И там, в Риме, я не сомневался в том, что мое взрослое «я» сдержит эту клятву. В детстве легко думать, что достаточно что-то жарко пообещать, чтобы так и получилось. Неудивительно, что я остро отреагировал на произведение искусства, которое так впечатлило Микеланджело, Плиния Старшего и искусствоведов и зрителей со всего мира. Вытесанное из одного гигантского куска камня в эпоху эллинизма, оно лежало под землей и было обнаружено в 1506 году, шепотом сообщила мне мать, справившись с путеводителем. Три обнаженные фигуры, почти в человеческий рост: бородатый мужчина и двое пареньков, содрогающихся в муках под укусами душащих их морских змеев.
– Кто они? – спросил я потрясенно, ужасаясь их бедственному положению и тому, что какому-то художнику вздумалось так надежно высвободить подобную сцену из каменоломни, в которой она была заключена.
Мать объяснила, что мужчина – это Лаокоон, троянский верховный жрец, который возражал против затаскивания греческого коня в город, – и его заставил умолкнуть бог морей, Посейдон, потому что боги решили, что Троя должна пасть.
– Но детей-то за что? Чем они заслужили?..
На этот вопрос у моей матери не было ответа.
Я остался с загадкой. Мальчишки ни в чем не виноваты, не сделали ничего, что заслуживало бы такой пытки, не участвовали в отцовской попытке предотвратить катастрофу. Но, возможно, дело в том, что Лаокоон хотел спасти свой родной город для того, чтобы его сыновья остались целы – и, может быть, поэтому боги решили убить их, чтобы любой, кто видел этих безжалостных змеев, понимал: не стоит противиться тому, что решили высшие силы. Или, возможно, через этих двух мальчишек боги предсказывали судьбу всех троянцев мужского пола: даже юные будут убиты. Те сыновья так заворожили меня потому, что я увидел в них себя, счел себя жертвой решения моего собственного отца, бросившего вызов современным богам? Не исключено. В тот момент, потеряв из-за него мою родину, Аргентину, я уже опасался, что его неисправимая бунтарская натура вскоре приведет к тому, что я потеряю и Америку, мою новую отчизну, – что он отправит меня в новое изгнание.