КИХОН: А я сказал нет. Я сказал: если и существует такой момент, когда надо доказать, что ты мужчина, то он настал. Я остаюсь до конца. Вот почему мне наплевать, когда те, кто не сражался в тот день и не был в «Ла Монеде», обвиняют меня в трусости. Что они могут знать? Какое мне дело до того, если такие, как они, зовут меня лжецом?
АНХЕЛИКА: Позвольте мне спросить, Пачи. Вы в тот момент – или позже, когда падали бомбы, – не думали, что ради детей обязаны спастись?
КИХОН: Я хотел, чтобы они знали: их отец не изменил своей клятве, стоял за… достоинство, наверное. Достоинство. Я смогу сказать им – так я подумал в тот момент, когда Альенде говорил с нами в Гран Сала, – что кому-то надо будет рассказать обо всем. И я решил, что если выберусь оттуда, то расскажу своим детям о самом трагическом дне в истории Чили.
АРИЭЛЬ: Но вы не догадывались, насколько важным окажется ваше присутствие, насколько незаменимым свидетелем вы станете?
КИХОН: Я врач, а не предсказатель.
АНХЕЛИКА: И вы ни разу не пожалели о своем решении? Я хочу сказать: оно сломало вам жизнь, стоило тюремного заключения, долгих лет преследований из-за того, что вы случайно увидели. Вас называли предателем, оппортунистом, перебежчиком, даже пидором за то, что вы подтвердили выдвинутую диктаторами версию смерти Альенде. Вы никогда не говорили себе: «Лучше бы меня там не было, лучше бы я не приехал в „Ла Монеду“ в тот день, лучше бы ушел, когда президент дал мне такую возможность?»
КИХОН: Двадцать минут.
АНХЕЛИКА: Двадцать минут?..
КИХОН: Вот сколько я пробыл с ним, пробыл с ним один, после того, как он застрелился. Двадцать минут рядом с ним, чтобы он не оставался в одиночестве, просто горевал о нем. Может, время от времени, когда на острове Доусон бывало тяжко, и потом, когда многие левые оскорбляли меня, я и сетовал на свою неудачливость – что оказался рядом с той комнатой, когда он нажал на спуск, но тогда мне не дарованы были бы те двадцать минут, так что как я могу жаловаться на судьбу?
АРИЭЛЬ: Мне нравится то, как вы нам об этом рассказываете, Пачи: именно так и работает память, зигзагами, а не в прямой последовательности – но, может, мы выстроим факты и хронологию в правильной последовательности, подводя нас к тому моменту, как вы окажетесь у той двери. Давайте вернемся к десяти сорока пяти. Вы решаете остаться. Что дальше?
КИХОН: Большую часть времени провожу в нашем маленьком лазарете, готовлюсь к бою, гадаю, что будет. Самолеты еще не обрушили на нас свою ярость. Хирон то поднимается наверх, то спускается к нам, вводит нас в курс дела. Новости становятся все хуже. Что еще? А, я сходил на кухню, сделал себе бутерброд и выпил кофе, что оказалось очень разумным, потому что мне не перепало ни крошки в следующие тридцать шесть, а может, и сорок восемь, часов. Пленнику трудно следить за временем. На той кухне было странно, потому что кто-то… не повара, почти весь персонал уже ушел… короче, кто-то бросил то ли десять, то ли двенадцать кур в огромный котел и варил их, словно это был совершенно обычный день. Но обратно я шел через Патио инвиерно, где несколько человек жгли на костре бумаги: они велели мне сжечь мои документы, любые улики, так приказал Альенде. Он и правда был как генерал, командующий армией. Я ответил, что у меня нет ничего уличающего, а кто-то… один из телохранителей, я не знал их настоящих имен, у них всех были псевдонимы, кажется, это был Матиас… он сказал мне, что если при мне есть записная книжка, то ее надо сжечь, чтобы к военным не попали телефоны и адреса. Я не задумывался о том, что будет, когда мы проиграем. Тут до меня вроде как дошло, и я в ужасе проковылял в лазарет, собрал все наши записные книжки, все до единой, и вернулся, чтобы бросить их в огонь. И это было больнее, чем если бы я лишился руки или ноги: смотреть, как страницы, которые я годами наполнял моими друзьями, родными и контактами, превращаются в пепел, моя жизнь сгорает в огне, становясь частицей пелены из дыма и пыли от постоянного обстрела. Но глупо было тревожиться об этом, когда началась бомбежка – не только мое прошлое горело. Пылал президентский дворец, а за его стенами – та страна, которую мы все знали. А когда Альенде так и не сложил полномочия, огонь открыли танки, и войска пошли в наступление, и тогда мы… я говорю «мы», но это был Альенде и еще человек двадцать или тридцать… они начали по-настоящему сопротивляться. Что я помню лучше всего – это контраст.
АНХЕЛИКА: Какой контраст?