А вообще, её особо не трогали, всё было как всегда. Участие смотрителя Ива`новой ограничивалось лишь внимательным неспешным хождением по указанному маршруту и в промежутках между ходьбой попеременным сидением на стульях тут и там. Она к тому привыкла, да и что взять с увечной подсобницы слабейшего пола?
Это был первый день, самый напряжённый. Однако в день последний, сразу перед открытием, всё вдруг неожиданно пришло в норму, разгладилось и утряслось. Мусор вынесли, полы подмели, смотрительские стулья разнесли по положенным местам. И стало вдруг мирно и тихо, если не считать последних контрольных и совсем уже не сердитых реплик отдельных припозднившихся работников.
За пару дней до финальной стадии готовности объявилась Качалкина. Не выдержала. Тем более что уже нужна была по делу, как и остальные смотрители. Всё уже висело на местах, разве что не было людей. И тогда пошла Ева Александровна по кругу, пока никто не мешал и можно было не спешить. Да и опасность столкнуться с кем-либо практически отсутствовала. Это было её первое знакомство с рисунками великих от пяти последних веков. Она неспешно передвигалась, неровно дыша, впиваясь взглядом в них, о чьих шедеврах слышала и даже знала, правда не в этой удивительной технике. То была живопись. Здесь же царил карандаш, перо, уголь. Но поначалу отстояла час или около того у пяти величайших живописцев, приобщённых к собранию Венигса. И все они пришлись на её третий зал. С них и начала, последовательно обойдя два полных периметра — по часовой и против. Сначала надышалась Гойей, сразу вслед за ним — Рафаэлем. Под финал — Делакруа. Всё из Дрезденской, уже давно никто того не скрывал. У последнего задержалась. Картина называлась «Баррикады разбирают». Между делом взялась рукой за раму, подержалась, вслушалась в неслышные биения, идущие, зовущие изнутри. Завела руку на задник, насколько получится, потёрла там подушечками пальцев, прикрыла глаза. И тут же
Делакруа был последний из трёх, тянувшихся один за другим вдоль восточной стены третьего зала. Далее стена заканчивалась и после небольшого прогала начинались рисунки: из тех, что также пришлись на её зал. Первым в очерёдности шёл Пуссен, сразу после него — Фрагонар, на равном расстоянии по другую сторону от Пуссена расположился Ватто, уже чуть большего формата. Затем вновь возникал прогал, после которого тянулась новая тройка: Вермеер, Рубенс, Ван Дейк. Это была программа примерно на час для личного отсмотра ведьмой Ивáновой, если не спешить, если вдумчиво всматриваться в сюжет, в линию, в деталь и представлять себе мастера. То, как корпел он над бумажным листом, как страдал и сомневался, как сбивался мыслью своею. И как вновь обретал вдруг вдохновенье и сидел, сидел, трудился, временами вовсе не отрывая от листа руки, не выпуская из неё инструмент, созидающий очередное величайшее творенье человеческого разума и мастерства.
Поспешая, Ева Александровна оторвалась от «Баррикад», перешла к другой стене. Протянула руку, коснулась Яна Вермеера, его «Кружевницы, пишущей письмо», 1667 года. Прикрыла глаза, вслушалась, ища картинки — той самой, вызванной из глубины веков, всплывающей в воздухе перед другими глазами её, расположенными где-то позади затылка. Однако было пусто и неотзывно. И то было странно. Она завела руку под рисунок, потёрла там пальцами, как чуть раньше проделала с Делакруа. Но и на этот раз ей был отказ. Более того, художник не просто не отзывался, он словно сопротивлялся собственным смотринам, хотя явно и был живописцем, это она тоже ощутила. Что-то было не так, ничто не складывалось в цельную картину. Нечто мешало, и самым нешуточным образом. Что-то разламывалось на глазах, не становясь тем единственно художественным, на которое рассчитывало её ведьминское нутро. Работа, что располагалась перед ней, совершенно очевидно была рисунком, выполненным века назад. Однако рисунок не отзывался, никак, совсем. Такое за её жизнь было лишь однажды, с тем «могильным» Шагалом, которого накоротке пронесли мимо неё и от которого точно так же не