Первый день вернисажа отдан был журналистам и разного достоинства официозу. Нагрянули телевизионщики: повсюду мелькали камеры, штативы, вспышки фотоаппаратов, экраны переносных подсветок. Тут и там давались интервью, после чего журналистский корпус был одарён свежеизданным каталогом, состоявшим из двух частей: той, что была явлена публике в девяносто пятом, и второй — где были красочно оттиснуты неизвестные прежде рисунки старых мастеров, дополняющие русский объём собрания Венигса. Всесвятская, в неизменном пиждаке в жёсткий рубчик и при белейшем жабо, отрабатывала улыбчивые полупоклоны и была сама благость. Темницкий, чуть более суетливый, чем обычно, также являл собой образец вежливого благодушия и учтивой предупредительности. Здесь же практически в полном составе присутствовали и члены госкомиссии по реституции во главе с министром культуры. Центр всего цветастого действа пришёлся как раз на Евину территорию, поскольку её родной третий зал размещался именно тут, в средней части экспозиции. И потому она видела всех, от газетной мелкоты и таблоидных подпевал до безошибочно узнаваемых лиц с федеральных каналов и разномастной дециметровой шушеры. Даже самого Осипа Кобзика, депутата и певца народной воли, усмотрела в прорехе между двумя его соседними интервью.
Были и немцы — она поняла это хотя и по негромким, но неприятно гортанным голосам. Те больше держались кучно, хотя выдержанно улыбчивыми лицами мелькали и по отдельности. Глядя на них, Ева Александровна догадывалась: отчего-то не всё на душе у них гладко. Эту представительную группу германцев во время перемещений от зала к залу неотрывно сопровождало облачко сизоватого тумана, видное лишь ей одной.
Были ещё и другие, заметно отличавшиеся от лакированной и галстучной массы. Те выделялись разнокалиберными бородами и неброскими свитерами замысловатой вязки. А если и имели на себе пиджак, то не гладкого, как водится, шитья, а позаковыристей. Кто — в мохнатый волосок, кто — в крупное букле, а кто — с многочисленными карманами на обязательно некруглых пуговицах, к тому же изрядно подмятый. Как раз там, среди вполне занятных лиц не буржуйского содержания и явно не творческих подзаборников, она и приметила его — бодрого вида, туманно-средних лет импозантного мужчину весьма привлекательной наружности. Он был при аккуратной трёхдневной щетине, как нельзя лучше подходящей всему его облику, в голубых с иголочки джинсах и лёгкой курточке из неопределённо-модного материала. Судя по всему, неслучайной, бутиковой или привезённой специально из «оттуда». Облик его завершал низко спущенный, с волокнистыми кончиками тонкий шарф марокканской, алжирской или какой-то ещё североафриканской выделки. Уж чего-чего, а эти-то она ни с чем бы не спутала — сколько выставок отходила за все-то годы. У них же, на первом «плоском», хоть почти и не было живописи, но штуковин разных — море разливанное. И все будто из одной корзинки вынуты, особых расцветочных тонов, — их Ева научилась отличать от остальных уже на уровне произвольной тряпки, наугад выдернутой из тамошней цветастой культуры. А мужик был что надо, это она сразу про него поняла. «Наверняка сможет и самбу, и румбу, не говоря уж про ча-ча-чу, — подумалось ей, — а не умеет, так выучится на раз, если только пожелает…».
— Э-э, Алабин! — выкрикнул кто-то из толпы, явно адресуясь к импозантному. — Лёва, Лев Арсеньич! — И, раскинув руки, двинулся навстречу сказке сказок.
Ясное дело, целоваться. Тут вообще, как она заметила, все целовались со всеми и гораздо чаще нужного. Она, ясное дело, не подсчитывала, но по всему выходило, что взаимных мужских чмоков глаз фиксировал чуть не вдвое больше против женских или же обычных смешанных.
— О! — соорудил ответное лицо «приятный». — И ты здесь!
— Так все мы тут, Лёвушка, все как один! — откликнулся идущий навстречу и достиг «приятного».
После этого они обнялись и прохлопали друг другу верха спин. Дальше она не слышала, потому что память уже успела вынести на поверхность имя. Верней, эту самую фамилию — Алабин. И это, несомненно, был он, тот самый Алабин Л. А., чьи работы в области русского авангарда и вводная статья в каталоге покойницы Коробьянкиной — о сентиментальности в сентиментализме Марка Шагала на примере портрета его матери — поначалу привели её в замешательство, но уже потом, когда вникла и ухватила суть, повергли в полный и окончательный восторг. Ну а как ещё, кому же, как не искусствоведу с именем, быть здесь и сейчас. Стоп! Так тот Лёва, что у качалкинского сына чинился, получается, он и есть, этот же самый. Говорил ещё по нетрезвости тогдашней, что, мол, выставку готовим, приходите. И дал визитку, в которой он доцент.