Приближалось ее пятидесятилетие. Вместе с четырьмя ее ближайшими подругами, в складчину, мы купили холодильник и привезли на Банковский. Мама, увидев его, ахнула: «Вы с ума сошли!» – подарок далеко выходил за финансовые пределы принятого в нашем кругу. День рождения она отпраздновала широко, устроив пир, какого давно уже не задавала. Через несколько дней вечером, когда мы с ней вместе выгуливали в коляске трехмесячного Пашку, она призналась: «Знаешь, весь этот год в страхе прожила. Я ведь очень боялась сорока девяти лет. Кажется, пронесло».
А еще через пару дней ночью, часу в третьем, меня позвали к телефону на Масловке. Звонила Нелидова. «Сережа, мама умерла. Сергей, дорогой, приезжай скорей».
Случился второй инфаркт. Пятидесятилетней мама пробыла девять дней.
Чужая жилплощадь
Из крематория на Банковский кроме меня приехали лишь несколько ближайших подруг мамы да Нелидова. Памятуя мамину нелюбовь к поминкам, я не стал их устраивать и по ней. Мы просидели несколько часов, рассматривая фотографии, и тут-то я обнаружил к своему стыду, как мало знал о ее жизни до моего сознательного возраста.
Заполнявшая эти дни суматоха, связанная с подготовкой похорон и оформлением необходимых бумажек, кончилась, и со всей неумолимостью встала проблема выселения: никаких прав на комнату, в которой я жил и рос, я уже не имел. По закону мне полагалось освободить ее в течение месяца, три дня из которого прошли. Плохо ли, хорошо ли налаженный тремя поколениями быт, где
Ничего по-настоящему ценного у нас не было, не считая уймы книг и старых документов, да в те времена официально и они стоили смехотворную сумму. Но как я мог расстаться с вещами, пропитавшимися за десятилетия жизнью нашей семьи, ставшими памятью? Мы начали паковаться, хотя куда все это девать, никто не знал.
Многое сразу же выбрасывали. Кожаное кресло – то самое, старинное, прадедушкино, в котором во времена незапамятные сиживал Пастернак, а на моей памяти – Окуджава с гитарой, да и много других людей, пусть не таких известных, однако мне дорогих, кресло историческое, но продавленное, ободранное и потерявшее вид, – не достояло даже до маминых похорон. Оно, огромное, занимало в комнате слишком много места. Когда нужно было поставить гроб, я вынес его во двор – все равно на реставрацию денег не хватило бы. Выбросил я и раздвижной стол, на котором стоял гроб. Этот стол отдала маме ее подруга, Саня, взамен нашего старого дубового, который окончательно рассохся. После похорон Санечка, глядя исподлобья и раздувая ноздри, сказала мне: «Видеть его не могу! Отдала, называется! Если б я знала, для чего отдаю, лучше б ему гореть!» И я, донеся стол до помойки, грохнул его об асфальт так, что подломились сразу все ножки, будто он и вправду чем-то перед нами провинился.
Параллельно с паковкой я ходил в «инстанции» с письмом, в котором просил об отсрочке выселения, мотивируя ее «ценностью литературно-исторического архива», причем упирал больше не на письма и стихи опального еще Пастернака, а на записку Ленина. Смешно: я упрашивал советских чиновников чуть повременить, демонстрируя копию документа, где высший бог советского Олимпа собственноручно начертал: «выселение семьи доктора Л.С. Штиха приостановить и не выселять ее вплоть до особого распоряжения». Я, без сомнения, принадлежал к этой семье, а распоряжений на наш счет вождь больше никаких не сделал.
Получалось в аккурат по ходившему тогда же анекдоту: Рабинович пишет письмо: «Москва, Кремль, Ленину. Убедительно прошу улучшить жилищные условия моей семьи. Рабинович». Его вызывают в приемную Кремля и говорят: «Вы что, издеваетесь? Ленин уже пятьдесят лет, как умер». Рабинович, качая головой: «Ну, конечно! Как для них – он вечно живой, а как Рабиновичу квартиру дать – пятьдесят лет, как умер».
Отсрочки я, естественно не получил, но очередной чиновник сообщил, что ордер на комнату уже выдан, и даже написал, кому. Я позвонил этим людям, представился, пригласил прийти посмотреть, что им досталось. Для них сорокапятиметровая комната, разгороженная на две, была даром Божьим – большая семья ютилась на каких-то крохотных квадратных метрах. Я объяснил свою ситуацию, сказал, что комната – их, я не собираюсь ничего оспаривать, но лишь прошу дать возможность собраться без спешки. Они спросили, сколько времени мне нужно, я попросил два месяца. Люди оказались добрыми, да, наверно, время на сборы нужно было им самим. Посочувствовали, обещали не беспокоить и слово сдержали.