Квартиру Юля одобрила: «Светлая». Походила по комнатам, изредка задерживаясь взглядом на давно знакомых предметах, как бы оценивая их новое положение, кое до чего дотронулась рукой. Потом выпила чаю и вздохнула: «Пора». В дверь позвонили – это пришли из диспетчерской доложить, что лифт уже досрочно починили. Мы спустились, я поймал такси. Садясь в машину, Юля тихо, озорно засмеялась и погрозила мне пальцем: «Мишке про лестницу не рассказывай».

<p>Последний с фото Чеховского</p>

Последняя Мишина болезнь продлилась чуть меньше недели. Началось с простуды, потом стало хуже, потом – совсем плохо.

Когда я приехал в очередной раз, он лежал в полузабытьи, не говорил и было уже непонятно, слышит ли он обращенные к нему слова. Через некоторое время после меня пришла Экслер. Ей, врачу, все стало ясно с одного взгляда, что выразилось в протяжном грустном «О – о – о!» Она пощупала пульс, потом, не выпуская его руки, несколько раз громко позвала: «Михаил Львович, вы меня слышите?» – и Миша тихо-тихо выдохнул что-то, обозначающее «Да». – «Вы узнаете меня? Как меня зовут?» В ответ, глядя уже по ту сторону, Миша, не смыкая губ, одними гласными произнес что-то длинное. Она не поняла: «Что?» Я понял и перевел: «Он сказал: „Вы – наша милая Татьяночка Константинов-на“». Это были его самые последние слова. Я еще несколько раз приезжал, уезжал, звонил – никаких изменений не происходило. А потом позвонила Юля и сказала: «Все. Он просто дышал и вдруг перестал».

В восемнадцать лет Миша Штих написал стихотворение «Японская курма»:

Я оставлю, когда умру,Просьбу, только просьбу в наследство:Заверните меня в красную курмуИ вспомните мое далекое детство.Я помню – тогда, тогда —Диковинные японские звериКак слова «Калиф» и «Багдад»Распахивали сказочные двери.И каждый зверь оживалИ двигался по красному шелку,Я с ними обо всем толковал,Но в общем, не понимал их толком.А на мертвом, шелковая курма(Право же, это не так нелепо!)Разгонит и оживит дурманПогребальных великолепий.

Когда я прочел его первый раз, оно мне не понравилось, и я не стал уточнять, что это такое – курма. (Кстати, я не смог выяснить этого и потом, как ни пытался. Все знакомые востоковеды и переводчики терялись в догадках, или предлагали в качестве вариантов слова «карма» и «хурма»8.) Я вспомнил это стихотворение, когда обряжал легонького Мишу в старенький голубовато-серый костюм и завязывал на нем галстук. «Тетя Юля, а что на ноги?» – Миша давно не выходил из дому, и я много лет видел его только в тапочках. Юля полезла в шкаф, поискала и протянула мне – я не поверил и задал дурацкий вопрос: «Это что – те?» Но она поняла и кивнула. Это были они – мои темно-вишневые, из которых я вырос в шестьдесят пятом, пятнадцать лет назад, все еще «почти как новые».

Так что хоронили его без шелковой курмы, но, думаю, спустя шестьдесят четыре года он и сам не стал бы на ней настаивать.

Зато я выполнил вторую половину просьбы – все, что знаю о Мишином детстве, вспоминаю постоянно. Оно, а заодно и детство его брата Шурки, моего родного дедушки, не отпускает меня. Оно вылезает из переулков и дворов Покровки и Мясницкой, почти таких же, как сто с лишним лет назад, глядит на меня с фасадов старых домов, подразумевая какой-то немой вопрос, который никак не складывается в слова, и я мысленно возвращаюсь и возвращаюсь туда, в далекое неведомое мне время. Наверно, я придумал его, это время, может быть, в нем больше от моего собственного детства. И может быть, поэтому там так хорошо?

<p>Чужой</p>

Юля прожила без Миши недолго – около полугода. Держалась с философской мужественностью, которую до того никто в ней не предполагал. Абсолютно не религиозная, о предстоящей кончине говорила спокойно, пожимая одним плечом: «Теперь, без Миши – что ж?» Однако продолжала жить по заведенному порядку, только готовки убавилось и мыть приходилось теперь лишь одну тарелку и одну чашку. Когда она умерла (быстро, от сердечного приступа), я был в командировке, и Таня сообщила мне телеграммой. Все хлопоты легли тогда на нее, но к Юлиным похоронам я успел вернуться. Опять нам полагался месяц на освобождение комнат, благо теперь хоть было куда все девать – книги, бумаги, какие-то памятные вещи. Синий том Цветаевой я подарил на память Экслер. Она благодарила и порывалась объяснить мне что-то, будто винила себя в смерти двух восьмидесятилетних старичков.

Часто попадая в центр Москвы, я везде наталкивался на что-то родное, переставшее быть моим, и повторял вслед за Окуджавой:

Перейти на страницу:

Похожие книги