Следующее лето стало первым, когда Смолицкие не смогли снять дачу. Последние годы дедушка Гриша арендовал полдома в поселке Верховного суда под Ашукинской, там я и жил с бабушкой и сестрой – в 1957-м отец женился во второй раз, и у них с Галиной Петровной родилась Оля. В 61-м, в год дедушкиной смерти, дачу его семье еще дали, но в 62-м – отказали. Пятилетнюю сестру отправили в Агропустынь, село Рязанской области, где жила другая ее бабушка, сельская учительница Пелагея Емельяновна. (Кстати, странное название села не имеет ничего общего с агрономией: расположенный неподалеку монастырь – пустынь – назван по имени некой княгини Аграфены, бывшей его насельницы.) Меня отправили на первую смену в пионерский лагерь. Вернувшись в Москву, я заболел корью и весь июль провел дома. А на август мама взяла отпуск, и мы уехали на дачу ее подруги, Нины Егоровой. Время шло весело и здорово, а потом мама поехала в Москву на пару дней – проведать дедушку – и застряла. Нина все гадала на картах – что случилось? Мама вернулась дней через пять. Оказалось, дедушка угодил в больницу с воспалением простаты. Мы уехали с дачи домой.
Дедушку оперировали, выписали, он вернулся и поднялся по старой лестнице на второй этаж. Я встречал его из больницы. Помню, как на площадку между этажами падал через маленькое окошко солнечный свет – редкое зрелище на нашей лестнице. Больше подняться по ней ему уже не довелось. Вскоре, через неделю – полторы, болезнь обострилась, дедушку опять увезли в больницу. Там Александр Львович Штих и умер первого октября 1962 года.
Дедушкины похороны стали первыми в моей жизни. Главное, что я твердил себе, до того как увидел его в гробу, – не испугаться. День выдался очень солнечный. Народа собралось много, потом за всю жизнь я ни разу не видел, чтобы столько людей пришли хоронить семидесятилетнего пенсионера. Мама была, как каменная. Устраивать поминки она не хотела, она их всю жизнь не любила. Домой из крематория мы приехали вдвоем. Говорить она тоже ни с кем ни о чем не могла. Мама затеяла большую стирку и перестирала все белье, накопившееся за последнее суматошное время.
Бедность – не порок
Едва ли не главной проблемой нашего с мамой существования после дедушкиной смерти стало безденежье. Пока он, аккуратный и бережливый, вел наше хозяйство, сводя баланс и откладывая каждую копейку, концы с концами сходились без видимого напряжения. Через несколько дней после похорон мама, разбирая дедовы бумаги, наткнулась на сберегательную книжку с прикрепленной к ней запиской. Дедушка, пунктуальный во всем, сообщал адрес сберкассы и то, что вклад завещан маме. Сумма была некруглая, меньше сотни. Но маму поразил не размер, а «финансовая история» вклада: на нескольких страничках, цифра за цифрой, ежемесячно дедушка вносил остававшиеся от хозяйства деньги – когда по три рубля, когда и по полтора. Иногда он не укладывался в бюджет, появлялась внеочередная запись и сумма чуть уменьшалась. Сопоставив недалекие по времени числа, мама припомнила поводы, заставившие дедушку снимать деньги. И вдруг громко расплакалась. Я испугался: мама была сильная, до этого мне не приходилось видеть ее слез. В оставшиеся 14 лет плакать ей приходилось нередко, не в последнюю очередь – из-за меня.
Без дедушки у мамы началась трудная жизнь. Тогда все жили от зарплаты до зарплаты, вопрос заключался в ее размере и умении в этот размер вписаться. Против мамы работали оба фактора: ставка литературного редактора всесоюзного журнала никак не соответствовала высокому статусу заведения, а тратить деньги расчетливо она так и не научилась. Натура у нее была для этого слишком широкая. Конечно, отец помогал нам, но и он зарабатывал немного.
При любой возможности мама брала дополнительную работу, но такое случалось редко. Периодически писала рецензии на присланные в журнал пьесы, так называемый «самотек». На такие рецензии существовала твердая такса, их сочиняли по очереди все сотрудники. Заработок этот считался честным, но муторным. Готовых штампов мама не признавала, и каждый отзыв писала, вникая в очередной рецензируемый опус, аргументируя и взвешенно обосновывая свои тезисы.
Помню, несколько пьес я как-то прочел. Тогда же мне в полной мере стала понятна трудность маминой задачи: написать про присланное «ерунда» считалось невозможным, хотя, по сути, кроме этого и писать-то было нечего. Так вышло, что все попавшиеся мне пьесы повествовали о предметах, явно знакомых авторам понаслышке. В одной, например, действие происходило в американском (конечно же) суде. Пристав вызывал по очереди действующих лиц к присяге. У каждого он спрашивал полное имя и выслушивал ответы:
– Фамилия?
– Митчелл.
– Имя?
– Сэмюэль.
– Отчество?
– Фрэнсис.