Слух, нежный, как только что проклюнувшийся птенец, обрел вдруг плоть и силу, вырос – зрелый коршун. Никто уже не мог управлять им, а он все рос и рос, и тень его крыльев накрыла Салуццо плотнее, чем грозовое облако. Слух достиг границ моря и северных гор и там остановился, довольный собой, что некому больше было рассказывать.
Тогда слух развернулся и пошел обратно на Салуццо.
Стали говорить другое: что надо бы маркизу наказать неверную жену и преступного сына. Что их нельзя не наказать, и кара должна быть ужасной, ибо таков порядок и таков закон. Что ни развод, ни изгнание не будут достаточны, что такие вещи смываются только кровью. Что надо взять пеньковую веревку и повесить жену, что надо хорошо наточить топор с дубовым древком и отсечь сыну голову.
Никколо не хотел внимать этому слуху, не хотел слушать роящийся гул чужих голосов – любопытных и беспощадных, жадных до крови. Но они стучались в его ушах, грохотали и рокотали, когда он спал, скакал на лошади, писал письма, упражнялся с оружием.
Ему стало сниться, что он уже казнил изменников. Он уже видел повешенную жену, видел отсеченную голову сына. Каждый раз, когда ему мерещилось такое, он повелевал изготовить по пеньковой веревке, по топору с дубовой рукоятью. Скоро их скопилось столько, что их уже приходилось продавать со двора.
Продавали – говорили:
– Это та веревка, на которой повешена – была или будет – молодая госпожа Джиролама д’Арно. Это тот топор, которым – была или будет – отделена от тела голова молодого господина Уго д’Арно.
Надо ли объяснять, что веревки и топоры расходились с удивительной быстротой?
Джиролама и Уго сидели в холодных камерах. Их разделяла только стена, но они не знали об этом. Если бы они знали, они, наверно, сидели бы, привалившись к ней. Джиролама бы подтачивала ее слезами, они, наверно, шептали бы с двух сторон слова любви. Этих слов было бы не так много, как слов, что предрекали им гибель, но это были бы слова, до краев – через край – переполненные любовью. Быть может, их бы хватило, чтобы раствор, скрепляющий камни, потек, а сам камень расплавился. Быть может, их бы хватило, чтобы пройти друг к другу и умереть в объятиях друг друга.
Но они не знали.
А слухи все множились, поднялись океанской волной, накрыли Салуццо.
Видения, терзавшие маркиза, стали терзать всех жителей замка. Никто поутру не знал, живы ли несчастные влюбленные, или их вчера казнили, или их завтра казнят.
Дни текли размазанной чередой.
В какой-то из дней Никколо спустился вниз, в камеры, и увидел, как с пеньковой петлей на шее лежит мертвая Джиролама, увидел, как голова Уго валяется отдельно от тела, а рядом с ним лежит топор с дубовым древком.
Тогда их похоронили, и завеса слухов над городом стала чуть слабее. Но многие еще просыпались, не зная, были ли уже казнены несчастные любовники или казнь им только предстояла.
Долго, долго висел морок над Салуццо. Так долго, что сам навеки печальный Никколо сошел в могилу.
Однажды третий его сын, Лионелло, осторожный и тонкий, с нервным и красивым носом, поэт и политик, спустился зачем-то на рассвете в камеры Уго и Джироламы. Там снова он нашел их тела, хотя помнил, как их омывали и погребали.
Тогда он велел заложить двери к ним навеки и больше никогда не заходить.
Так сделали, и до самого конца рода д’Арно, уже даже почти забыв о том, что случилось, – в те места не ходили.
Изабелла – вторая из дочерей папы Александра, тогда еще Родриго де Борха – была рождена от яростной матери. Узнав, что Родриго ей изменяет, та коварно вновь заманила его к себе, и он пошел – потому что она была матерью его дочери. Там она бросилась на него с кинжалом, но он удержал ее руку и, привязав ее к изголовью кровати рукавами ее же платья, сбежал из дома, вытащив из колыбели крошечную Изабеллу.
Он нашел для нее кормилицу и баловал – баловал, как только балуют отцы долгожданных дочерей. Но когда она подросла, оказалось, что ничего от отца у нее нет, а вся она пошла в мать. Мать ее, несмотря на всю ее ярость, происходила от папы Иннокентия Десятого.
Никто не знал, откуда взялась эта уверенность, как и когда она зародилась, но в том роду тоже ждали свою святую. Изабелла, не проведшая с материнской семьей и полугода, откуда-то знала об этом. Должно быть, она впитала эту мысль с молоком матери, отравленным ее гневом.
Ей казалось очень естественным, раз в обоих родах ждут святую, постараться стать этой жданной святой. Когда ей исполнилось одиннадцать лет, она начала проповедовать птицам, как Франциск из Ассизы. Но птицы не слушали ее. Тогда она бросала им пшено и, пока они клевали его, говорила:
– Птицы, глупые птицы, вы совсем забыли то, чему учил вас Святой Франциск. Это не ваша вина: птичий век, как человечий век, короток. Для нас минуло две сотни лет, а для вас – много веков, птичьих веков. Но не бойтесь. Я здесь для того, чтобы напомнить вам Слово Божье.