Артельщик умолк и тупо посмотрел на него осовелыми глазами.
Сима взяла его под руку и потащила в коридор.
— Постой! — стал упираться артельщик. — Я хочу сказать что-то ему!.. Я не индивидуум, а червячок!.. Червячок и больше ничего… Так сказать, прах!..
— Свинья! — напутствовал его Вун-Чхи и слегка задремал.
— Как бы выбраться отсюда? — спросила вдруг Надежда Николаевна Вун-Чхи.
Вун-Чхи открыл глаза и ответил заплетающимся языком:
— Очень просто… Поищи себе квартиру… Мало квартир в городе?
— Не то… Ты не понял меня. Ты спишь?
— Нет, не сплю. — Вун-Чхи поднял на нее свои отяжелевшие от нескольких бессонных ночей глаза. — А что?
— Я спрашиваю, как выбраться из этой грязи? Как очиститься?
— Трудненько…
— Ах, если бы можно было умереть и возродиться, — проговорила с отчаянием в голосе Надежда Николаевна, — и, возродившись, зажить новой, хорошей жизнью, среди природы, подальше от людей.
— Если бы можно, — повторил, как эхо, Вун-Чхи, и лицо его сделалось безнадежно грустным.
Надежда Николаевна посмотрела на него продолжительным, любовным, материнским взглядом, стремительно вдруг обхватила его голову и проговорила, задыхаясь:
— Знаешь? Мне себя не так жаль, как тебя.
— Чего? — усмехнулся он.
— У тебя такое нежное, доброе сердце, ты так глубоко чувствуешь, ты так понимаешь чужое горе, чужие страдания. И ты даровитый. Из тебя получился бы прекрасный поэт, музыкант, художник, артист, все, что угодно. Зачем ты пьешь? Брось! Ну, прошу тебя. Родной, славный!
Голос у нее прервался, и она покрыла поцелуями его голову и руки.
— Что ты?.. Не надо… Оставь…
Он легонько высвободил свою голову из ее рук и печально заговорил:
— Бросить пить… Да разве я могу? Я — алкоголик. Алко-голик.
Он переменил позу и повернул к ней лицо. Лицо его было искажено мукой.
— Знаешь? — продолжал он после длинной паузы. — Я всосал алкоголь с молоком матери. Да, да. Она отравила меня. Но я не виню ее. Отец — вот кто виноват. Вот кто мой убийца. Как я ненавидел его! Он разбил жизнь матери, мою, всей семьи. Она была такая юная, нежная, красивая, когда он женился на ней. У меня есть ее фотографическая карточка. А он — жестокий, настоящий тип Достоевского, деспот, мучитель, при этом мелочный, грубый. Одним словом, полнейшее ничтожество. Он женился на ней не по любви, а исключительно для того, чтобы в доме была хозяйка или, вернее, экономка, которая следила бы, чтобы служанки не разворовывали чай, сахар и крупу, и чтобы иметь постоянную самку. Он тиранил ее за каждую израсходованную копейку, бранил, попрекал, не пускал на улицу, ревновал к каждому, сделал из нее затворницу. Она с горя запила. Мне потом рассказывали близкие, как она тайно от всех посылала за водкой, запиралась у себя в спальне и напивалась до бесчувствия. Я родился после того как она запила. Кормилиц в доме у нас в заводе не было. "Всякая порядочная мать должна сама кормить своего ребенка", — говорил отец. И она кормила меня и брата Костю… Ты моего брата не знаешь? Он сейчас в карантине. Ах, какой он страшный! Оборванный! Знаешь, что он делает? Он ворует вместе с профессиональными кодыками (ворами). Вчера я проезжал по Приморской улице, а он стоит у пакгауза, жалкий такой, промерзший весь, борода и усы у него в сосульках, и уголь с проезжающих телег стреляет (тащит). У него белая горячка, и два раза он сидел в желтом доме… Я тоже там буду…
Вун-Чхи перевел дыхание, остановился и отер со лба холодный пот.
— Что ты говоришь? Господь с тобою, — проговорила дрогнувшим голосом Надежда Николаевна и опять прильнула к его курчавой голове губами.
У нее закипали слезы. Отдохнув, Вун-Чхи продолжал: