Старик зажал ему рот ладонью, но тут же вскрикнул и отдернул прокушенную руку. Залепил с кулака по лицу.
Глеб не чувствовал боли, продолжал орать, останавливаясь только для короткого вздоха.
– Что ж ты, парень…
Глеб сжался на кровати, подобрав ноги, как сжимаются младенцы в животе у матери, силясь спрятаться от чего-то ужасного, настигающего. Но скрыться не удавалось, и он продолжал орать охрипшим горлом, не в силах вырваться из сонного морока.
И тогда тесть схватил яблоко с подоконника и запихнул ему в рот. Полетели брызги в разные стороны. Кислый вкус детства попал на язык, и этот момент узнавания вернул равновесие в мир.
Глеб подавился и зарыдал, и тесть схватил его голову и прижал к груди, принимая старческой впадинкой надкушенное яблоко. А тот вцепился в старика своими худыми узловатыми руками и прижался к нему, как ребенок, размазывая слезы и сопли, в надежде, что его погладят и защитят.
– Ну всё, всё, парень, всё…
Морок отступал. Тесть гладил Глеба по вихрастой голове, тот плакал ему в живот, скулил, как побитая собака, и во всем русском мире не было людей роднее.
Три дня Осоргина
Лине приснилась рука. Даже не сама рука, а ладонь: бледная, холеная, с утонченными длинными пальцами. Пальцев было четыре – заросший обрубок на месте мизинца. Они шевелились в пустом пространстве, перебирали струны невидимой арфы, на короткое мгновение замирали и снова продолжали движение.
Ладонь приближалась, вырастала в размерах, набухала, до отказа накачанная бугристой силой. С кожи слетел вялый лоск, она потемнела, огрубела, тыльная сторона ладони покрылась жирными волосками, под ногтями набилась земля, топорщились заусенцы. Ладонь приближалась, плавно и неумолимо, как может быть только во сне. Странно, но Лина не испытывала страха. Даже возникла озорная мысль: а что если укусить?
Пальцы коснулись Лининой щеки, и улетучилось любопытство, чувство гадливости родилось в затылке, хлынуло в шею и рассыпалось мурашками по спине. Лина захотела отодвинуться, но отчего-то не смогла пошевелиться. В этот момент рука крепко схватила женщину за волосы и дернула вниз…
Лина проснулась от толчка. Поезд остановился, выдыхая шипучий пар. В дверь купе постучали:
– Гражданка, прибыли.
– Да-да… – голос со сна булькающий, сиплый.
Лина опустила ноги на холодный пол, протерла глаза. Никого. Попутчики вышли ночью в Петрозаводске. За окном вмерзло в пейзаж деревянное здание вокзала, перетянутое от угла до угла белым транспарантом с жирными подтечными буквами: «Даешь физкультуру и спорт первой пятилетке». Лина прикрыла глаза.
«Глупость… Господи, какая глупость!»
Вспомнился холодный мартовский вечер четырехлетней давности. «В другой жизни… Все это было не со мной, не с нами…»
Арест Лина запомнила во всех деталях, шаг за шагом, по кадру, но эта незыблемость памяти потребовала усилий, всхлипывающего труда. На какое-то время она погрузилась в полуявь-полусон, что-то делала, собирала вещи, продукты, но в то же время это была не она. А она, настоящая Лина, так и осталась стоять у дверей комнаты, когда ее лениво оттолкнули два человека в соломенного цвета шинелях. Память сохранила все, каждый жест, каждое слово, но прошли недели духоты и усталости, прежде чем Лина смогла наполнить содержанием распоротые на лоскуты минуты ареста.
Это время съел чей-то жадный рот, сожрал с чавканьем, давясь секундами, втягивая их в ненасытную утробу. Вся ее жизнь моментально разделилась на «до» и «после». Счастливое «до» уже прошло, убийственное «вы арестованы» очертило его безвозвратность, а «после» не наступило. И это условное безвременье наполнило рот испуганной слюной, заразило руки подленькой дрожью.
Георгий Михайлович Осоргин, напротив, вел себя очень спокойно. Последние несколько недель в нем стала заметна нервозность, рассеянная угрюмость. Вечерами он подолгу останавливался у окна, молча смотрел на заснеженную столицу. Не дома, не камни, не скамейки, а он сам находился в тисках февраля, и не осталось сил в худых жилистых плечах, чтобы вырваться на свободу. Откуда выбираться? Куда? В один из таких вечеров он обмолвился: «Помнишь, Лина, как играли в теннис в Знаменском? – помолчал и добавил: – Вот и Господь сейчас в теннис играет. Россией…» И так он монотонно это сказал, что Лина вдруг испугалась спрашивать – с кем.
Предчувствуя непоправимое, отвезли годовалую Марину к тете Лизе. А вечером 6 марта 1925 года, за несколько часов до ареста, Лина, убирая посуду со стола, обронила нож. Осоргин необыкновенно оживился, заулыбался: «Все, родная, жди гостей!» И они пришли. Два красноармейца – шинели, суконные «богатырки» и командир – кожанка, четыре треугольника в петлице. Солдаты в валенках, командир – в стоптанных, когда-то скрипучих сапогах, галифе наружу. Три синих ромбовидных полоски на серой гимнастерке. Фуражка с красным околышем и темно-синей тульей с малиновой окантовкой. А лица, лица-то какие! Простые, без злобы, внимательные и утомленные. Словно дела – не дела, работа – не работа, республика – не республика, а мы люди маленькие, приказ, товарищ, должны понимать.