Посоветовали, чтоб пообещал жене помогать политическим, чем сможет.

Несколько раз подходили санитары распросить о демократическом движении, выражали сочувствие. Вообще санитары более человечны не только к политическим, но и к больным. Некоторые предупреждали об обысках, помогали прятать записки, махорку. После надзирательского обыска часть отобранного отдавали хозяевам. Я почто всегда получал назад свои письма, книги и папиросы.

(Избивали и издевались, в основном, те, кто подхалимничал перед медперсоналом.)

Плахотнюку врач разрешил вести какие-то записи. Надзиратели их обнаружили, донесли. Врач получила партийный выговор. Надзор за бумагой и ручками еще более усилился.

Писать письма можно только раз в неделю — всем вместе, при шуме и гаме.

Рафальский в своем отделении заведовал бельем и выдачей продуктов. Один из больных, бредовой, донес, что Рафальский, Троцюк (боец Украинской Повстанческой Армии, немой) и Василий Иванович Серый (учитель; попал за намерение самолетом уйти за границу) составляют антисоветский заговор.

Не опросив «заговорщиков», всем троим стали давать большие дозы серы и барбамила (под действием которого якобы человек рассказывает всё, даже тайное). Измученных, их приносили в палату. Так ничего выяснить и не удалось — за что, почему? Сера противопоказана Рафальскому — здоровье его резко ухудшилось. Куда делась его всегдашняя жизнерадостность. Позже врач Карп Наумович Алексеев сказал ему, что не надо связываться с такими, как Плющ и Троцюк (Троцюк долго ходил под подозрением, что симулирует немоту).

Под влиянием чувства безвыходности, неограниченности пребывания в этом сумасшедшем аду у многих здоровых появляется мысль о самоубийстве.

Рассказывают, что во времена организации больницы в 68-м году было все страшнее. Спали на полу, санитары били смертным боем. Несколько человек просто убили. Заведующую Любарскую перевели простым врачем к Бочковской после убийства некоего Григорьева.

Сам я под влиянием увиденных сцен и больших доз нейролептиков постепенно менялся в сторону эмоциональной и моральной глухоты, терял память, связную речь. Держался только самозаклинаниями: не забыть все это, не озлобиться, не сдаться. Никакие интересы, ни юмор уже не помогали. Все более усиливался страх действительно сойти с ума и тем помочь палачам. Расспрашивал у опытных политиков, сидевших уже десятки лет:

— Уж больно ты впечатлителен! Говорят, что действительно есть такая «психическая индукция», «заражение».

Когда Любарская намекала на то, что мой младший сын тоже шизофреник — увлекается букашками, камнями, сказками, играми, — то ссылалась на генетику. Ненормальность жены объясняла индукцией с моей стороны, предлагала разойтись — чтоб я не вредил своим психозом детям и жене.

Если протестовал против шума радио:

— Видите, это в вас антисоветское ваше нутро не выдерживает.

Не здороваюсь — «врагами чувствуете».

Говорю о советской буржуазии — «неадекватное восприятие действительности».

Протестую против обывательского подхода к общественно-политической жизни — «мания величия», «Лениным себя воображает».

Широкий круг интересов — «шизофрения».

Под конец угас интерес к книгам — «аутизм», «мизантропия».

Когда действительно стало трудно сосредоточиваться на допросах над их вопросами и перестал спорить:

— Тактика умалчивания. Озлобился. В себя ушел. А взгляды-то какие бросает — так бы и порезал всех.

Пытаюсь улыбнуться:

— Я против тех, кто режут.

— С убийцами разговариваете, а с нами не хотите. Посмотрите, сколько презрения и ненависти у вас на лице. Даже говорить боитесь — боитесь выдать свои мысли…

Нина Николаевна неплохо изучала мои письма и мои слабые точки, и поэтому изредка ей удается вырвать из меня вспышку гнева:

— Да как вам не стыдно вызывать меня на политическую дискуссию? Когда я еле соображаю под нейролептиками, когда мне все безразлично и когда любое мое неточное слово будет записано как обострение болезни! А вам за любую нелепость заплатят большими деньгами и отпуском. Вы же живопись любите! Неужели любовь к прекрасному не связана с любовью к людям?

— Вы напрасно горячитесь и так неверно трактуете наши слова. Именно из любви к больным мы должны знать, что вы таите в душе, почему вы так грубы с персоналом, не здороваетесь, отводите глаза, даже не улыбаетесь. Может, вы убить кого замыслили или сами из отчаяния, назло нам захотите покончить с собой?

— Такими разговорами вы сами наталкиваете на такие мысли. Почему у вас вместо успокаивающей психотерапии постоянные упреки больным, оскорбления, угрозы наказанием, бесконечностью лечения, издевательства над онанистами, над всеми недостатками и пороками?

— А вы напишите докладную обо всем этом.

— Чтоб вы подшили в историю болезни как развитие бреда реформизма?

Перейти на страницу:

Похожие книги