– Ни о чем, не слушай… старики, они что дети, чего думают, о том и говорят. – Теперь пальцы старика гладили и перебирали волосы, дергали за прядки, убирали их.
Вот эти пальцы пробежали по шее, и Анна перестала эту шею ощущать.
Вот застыли на груди – и ей пришлось полностью сосредоточиться на дыхании.
Протяжный рык донесся словно бы издалека.
– Сиди, охранничек… не будет вреда, так оно легче, а то ведь тьма, она свое отдавать не любит, но мы ее уговорим, правда?
У кого он спрашивает?
– Держи, – в руки Анны лег шар, простой стеклянный шар, из тех, что используют гадалки, наливая его призраком силы. Шар показался Анне невыносимо тяжелым, и ей пришлось сосредоточиться на том, чтобы не выпустить его.
Почему? Потому ли, что, если выпустит, случится беда? Какая?
– Держи, держи… вот так… и терпи, я уж постараюсь аккуратно, да только… Ишь ты, пакость какая… разрослась… кто это ее посек? Найду, руки все поотбиваю… не можешь – не берись, а то, ишь ты, всяк себя норовит мастером сделать…
Пальцы пробрались сквозь кожу. Зацепили. Потянули.
Пальцы сминали тьму, и она поддавалась, а потом ее вдруг стало много, так много, что эта тьма затопила Анну, от кончиков пальцев до самой макушки. Она вся стала темной…
Темной-темной, как та несчастная роза.
И стало быть, еще немного – и Анна рассыплется. Как та несчастная роза. Пеплом.
– Терпи, – голос этот окружал ее. – Терпи, девонька… нам надо отвязать… а мастер ставил, да… Повезло ему, что помер, я бы…
Дальше она не слышала, всецело сосредоточившись на стеклянном шаре, тяжесть которого удерживала саму Анну в мире живых. А потом и этого стало недостаточно.
Кажется, Анна шар выронила.
Кажется…
Она очнулась как-то сразу и вдруг, и пошевелилась, и поморщилась от всепоглощающей боли. Болели ноги. Руки.
Ногти и волосы тоже. Болело лицо, которое казалось чужим. И Анна, превозмогая себя, подняла руки, чтобы это лицо ощупать. И даже удивилась, что оно в принципе есть. У нее.
Нос. Губы. Глаза. Они даже видят свет, но тот вновь причиняет боль.
– Ишь ты, какая бодрая, – этот голос заставил повернуться. – Уже и очнулась, и шевелится… оно и вправду, кровь – не водица… да…
Аполлон Евстахиевич устроился в кресле. И чаю сделал.
Взял, что характерно, парадный сервиз из костяного фарфора, который Анна извлекала из запасников раз в год, и то чтобы протереть и убрать на место.
Блюдце. Чашка. Молочник. Вазочка для сахара. Хрупкие ложечки, будто вывязанные из серебра.
– Чайку будешь? – спросил он.
– Буду, – неожиданно для себя ответила Анна.
Она обнаружила, что лежит на полу, под покрывалом, которое содрали с ближайшего диванчика. И наверное, это можно было счесть проявлением заботы.
– Уж извини. – Старик отставил чашечку. – Не те у меня годы, чтоб девиц на руках носить. А ныне лето, чай, не просквозит.
Анна подумала и согласилась. И вправду лето. Почти. И сквозняков в доме не так чтобы много. Да и вовсе, ей ли простуды бояться. Она же…
Села. И поежилась. Кожа ныла.
– Так бывает. – Аполлон Евстахиевич следил за нею с немалым любопытством.
А и плевать. Анна касалась себя и убирала руку, прислушивалась к этой ноющей боли и вновь прикасалась. И убирала.
– Тьма, она людей неподготовленных любит, да… но к вечеру полегчает.
– А… проклятие?
Старик нахмурился. И переносицу потер.
– Так просто снять не выйдет. Вы его убаюкали, а я запер, так что беспокоить не должно, но надо будет решать.
– Что решать?
Он все же поднялся и, прихрамывая на обе ноги, подошел к Анне, подал руку. А она приняла, ибо без этой руки у нее не хватило бы сил подняться.
– Ишь ты, крепкая какая, – вяло восхитился Аполлон Евстахиевич.
И Анна поняла, что это проклятие стоило ему немалых сил. Острые черты лица сделались еще острее, а на шее проступили темные нити знаков, они тянулись к ушам, выходили на щеки, поднимались выше, скрываясь в волосах.
Сами эти волосы ныне пребывали в беспорядке.
И пахло от Аполлона Евстахиевича нехорошо, кисловатым потом, болезнью.
– Вы… как себя чувствуете? – спросила Анна.
– Ишь ты… и заботливая, – он покачал головой, будто сомневаясь, стоит ли говорить. – Садись, девонька, поговорим… дело-то такое… нехорошее дело.
Наверное, со стороны они выглядели донельзя жалко, и Анна, и этот сгорбившийся, разом утративший былой лоск старик, на которого будто бы разом навалились все прожитые годы.
Но был кипрейный чай. Мед. Фарфор. Теперь Анне было удивительно, что она жалела его. Чего ради? Кого ради прятала, отказывая себе в малом этом удовольствии?
Варенье. Солнечный свет, проникавший сквозь окна. Он кружевом ложился на теплые доски пола, и в доме пахло этим светом, деревом и мастикой. Боль отступала, откатывалась отливом. И Анна наслаждалась каждым мгновением странного этого чаепития.
– Видишь ли… – Аполлон Евстахиевич достал из нагрудного кармана гребешок, покрутил и обратно вернул, решивши, верно, что чесать волосы за столом – не лучшая идея. – Твое проклятие, оно как бы и не твое, наведенное.
– Я знаю.
– Ишь ты, знает она… – Вместо гребешка появилась тонкая палочка с серебряной иглой на конце. – Руку дай.