Анна протянула руку и поморщилась, когда игла вспорола кожу на запястье. Кровь посыпалась алым бисером в тарелку, заботливо подставленную мастером.
Снова фарфор.
Из того же сервиза. Откуда он вообще взялся? Или был куплен еще Никанором в числе прочих вещей, показавшихся ему необходимыми? Оно и верно, куда в приличном обществе и без сервиза.
Старик сдавил пальцами ранку, и та закрылась.
– Вот так… – Лужица крови была красной, яркой, что варенье. И когда в нее опустился стеклянный шарик, на сей раз мелкий, чуть больше горошины, кровь потянулась к нему, обняла, впиталась. – Ишь ты… так вот, девонька, такие проклятия, их и без того снять непросто, ибо материно слово миром слышится. А над твоим еще и поработали… руки бы им пообрывать за этакую самодеятельность.
– Благодаря этой самодеятельности я в принципе жива, – сочла нужным уточнить Анна.
Она не могла оторвать взгляда от этого шара.
Круглого. Темного. Алого, что драгоценный камень. Куда более яркого, нежели все драгоценные камни разом.
– Твоя правда, твоя… на вот, – камень ей протянули, и Анна подставила ладонь. Надо же, горячий какой. И кровь, в нем запертая, переливается, перекатывается, завораживая. Анна и дышать-то перестала. – Так и ладно… но мы не о том. Снять уже не выйдет. Чем больше его дергали, тем крепче оно в тебя врастало.
Вот и все. Наверное, стоит сказать спасибо, наверное…
– Не спеши, девонька. Не спеши… снять не выйдет, а вот вернуть – так оно вполне получится. Это уже совсем иное… – Аполлон Евстахиевич сцепил руки. Какие бледные. А кольцо, напротив, темное, почти черное. То ли от времени, то ли оттого, что чисткой его хозяин себя не утруждал. – Проклятие всегда помнит руки, его сотворившие. И те, другие, которые передали. И связь эта не разорвется с годами, истончится, что верно, а в твоем случае и вовсе до невозможности.
Он помолчал. Поднял пустую уже чашку, поднес к губам и отставил:
– В ином случае я просто провел бы обряд, а вот теперь без крови не обойтись.
– Чьей? – Анна оторвала взгляд от шара.
– Не твоей, девонька, не твоей. Надо найти твою мать, а уж там… там оно и решится.
Найти и… И что?
Спросить у этой женщины, в чем провинилась Анна? И услышать, что вины никакой нет, что она, эта женщина, всего-то и хотела, что жить? Разве это преступление – хотеть жить?
– А если… – Анна сжала горячий камень в руке. – Если бы я умерла, проклятие…
– Исчезло бы вместе с тобой.
Тогда… тогда странно, что Анну просто-напросто не убили. Чего стоило положить подушку на лицо младенчика, придавить… И теперь ей отчаянно хочется верить, что это неспроста, что…
– Не спеши, девонька, – сухая холодная рука протянулась к ней. – Все не так просто, как тебе кажется.
Куда уж сложнее.
– Но мы разберемся, всенепременно разберемся. А ты иди, тебе отдохнуть надобно… и охламонам пока не говори ничего.
Он взмахнул рукой:
– Мне еще оглядеться надо.
Глава 14
Градоправитель, почтеннейший Михайло Евстратьевич Таржицкий, и вправду был человеком немалых достоинств. Отправленный некогда в тихий городишко – поговаривали, что на прежнем месте случилась некая некрасивая история, связанная то ли с девицей, то ли с деньгами, – он не стал печалиться, но огляделся и признал оный городишко вполне годным. Несколько запущенным в силу полнейшего равнодушия прошлого градоправителя к делам местечковым, но все одно весьма и весьма перспективным.
Были бы деньги.
Денег было немного. Сперва. Однако Михайло Евстратьевич оказался человеком весьма деятельным, а еще обладающим немалыми талантами, особенно во всем, что касалось добывания этих самых денег.
Вот и появились в Йельске мощеные улицы. Мусорные урны. Дворники, как и положено. Очнулось ото сна полицейское управление, скоренько наведя порядок среди людей лихих, благо таковых в Йельске было немного. Городишко оживал. Не сказать, чтобы быстро, но все же местные жители, настроенные к Таржицкому сперва весьма и весьма скептически, все больше уверялись: иного градоправителя им и не надобно.
Ныне дражайший Михайло Евстратьевич изволил трапезничать.
Он успел оценить севрюжью уху, закусивши ее пирожками с зайчатиной, которые тут щедро посыпали рубленой зеленью для аромату. На очереди была тушеная дичина, кабаньи щеки, натертые чесноком и душистыми травами. Ждали высочайшего внимания налистники и творог, мешаный с фруктами и украшенный горою взбитых сливок.
Ел Михайло Евстратьевич неспешно, и даже неудобный гость не способен был лишить его аппетиту. Разве что раздражал безмерно что самим своим видом, что нежеланием трапезу разделить. Виделось в этакой сдержанности нечто донельзя противоестественное.
Сидит сыч сычом.
Глядит этак снисходительно. И молчит, молчит… ему бы, поганцу этакому, – вот не было печали – в соответствие с моментом бы войти, надеясь, что вопрос его решен будет правильно. Впрочем… тут ни у гостя, ни у самого Михайлы Евстратьевича не возникало сомнений, что компромисса достигнуть не выйдет.
Уж больно тема скользкая.