– Настеньку… не надо, чтобы она видела… – голос Таржицкого слаб, и в нем слышится мольба. – Не надо…
– Как раз таки и надо, – его императорское высочество умел быть жестоким. – В противном случае она и дальше будет пребывать в заблуждении о своей непричастности… Госпожа Таржицкая?
Она выглядела растерянной. И смущенной. И испуганной, хотя отчаянно пыталась совладать со своим страхом.
– Что… простите, что здесь происходит?
– Вот и нам, не поверите, весьма и весьма любопытно, что же здесь происходит? Отчего вы, госпожа Таржицкая, позволили подобному произойти в вашем доме? Подойдите.
Сейчас этому голосу нельзя было противиться.
И взгляд Таржицкой остекленел. Она сделала шаг. И еще один.
Пальцы ее дрожали, а левый глаз подергивался, губы же изогнулись в какой-то совсем уж безумной улыбке.
– Взгляните на эту женщину. Она вам знакома?
– Н-нет…
– Нехорошо лгать, – его императорское высочество покачал головой. – А ты, Глебушка, иди… мы же побеседуем о том, что женщины в некотором роде куда изворотливей и умнее мужчин. Вот тебе, скажи, пришла бы в голову мысль воспользоваться нынешней ситуацией, чтобы избавить супруга от любовницы?
– Значит, все-таки она? Машенька… – охнул Таржицкий. – Машеньку за что?..
– За то, что ты… ты позабыл обо всем… обо всех, кроме Машеньки… Господи, да за что мне это? Он… все прожекты и прожекты… свое состояние истратил, мое приданое… я умоляла его не увлекаться, так нет же… позанимал.
Дверь не стала препятствием для этого высокого голоса, в котором звенели истеричные ноты.
– Я ему дочь родила, а он… драгоценности продал! Мои продал, а Машеньке жемчуга поднес! Думал, я не узнаю?! Да мне в тот же день донесли!
– Простите, – Светлана Таржицкая вцепилась в рукав Глеба. – Что там… что происходит?
А он лишь плечами пожал, не зная, как сказать.
Что происходит?
У Таржицкого вот-вот сердце откажет, хотя он, если разобраться, виновен лишь в излишней самоуверенности. Частый, как выяснилось, грех среди мужчин. И не Глебу за него судить.
– Матушка, да? – Таржицкая руку отпустила. Выглядела она бледной, несколько растерянной. – Мне… мне нужно там быть?
– Вы целитель? Или ваша подруга? Если так, то стоит, но… может быть неприятно.
Судорожный вздох. И онемевшие пальцы, которая Таржицкая подносит к губам.
– Ты никогда меня не любил, а эта… эта потаскуха сына родила! Он его признать собирался! Признать! Чтобы все… о ней… обо мне…
– Я, пожалуй, пойду? – Светлана поднялась на ступеньку и тихо добавила: – Извините… она, наверное, не в себе. А вам стоит поспешить. Я не уверена, но отец… он сказал, что сегодня проблема решится. Правда, боюсь, он не думал, что так, и я не знаю, что должно произойти. Только не здесь…
Надо поспешить. Глеб знал, что не успеет.
И не удивился, увидев Земляного с парой коней.
– Я подумал, что так оно будет быстрее. Дед говорит, что в полночь к нам заглянут. И что, возможно, кто-то снимет защиту.
Он отвел взгляд.
Снять защиту невозможно, а вот открыть калитку, маленькую такую калитку, которая надежно упрятана под косами плюща, легко.
Только не у каждого получится.
Больно? Немного. И хотелось заорать, послать их всех, но вместо этого Глеб подобрал поводья, провел ладонью по морде чужого жеребца и спросил:
– Анна?
– За ней присмотрят. Дед сказал, что это теперь не наши игры, но если ты будешь упорствовать, то хрен с тобой. А ты будешь упорствовать?
– Буду.
Тьма была спокойна. Она теперь чувствовала Анну, ее близость и ее состояние, отчего-то на редкость умиротворенное. И это умиротворение заставляло Глеба нервничать куда сильнее, нежели недавняя пустота.
Почему она не беспокоится? Так ли верит в скорое спасение?
Он взлетел в седло, и жеребец присел, готовый подняться в свечку. Он затряс головой, запрядал ушами и принял в галоп, с места, будто чувствуя настроение всадника.
– Ты шею-то не сверни! – донеслось в спину.
Не свернет. Как-нибудь… не свернет.
Грохотали подковы, высекали искры из камня, еще немного – и сама дорога вспыхнет.
Дома. Улицы. Люди.
Небо из хрусталя и луна на витрине. Собственная тьма, которая обволакивает коня, входит в тело его, меняя. Так быстрее. Так надежней.
Где-то сбоку рявкнул выстрел, но тьма поглотила пулю и ответила. Тонкой нитью скользнула она в разодранный воздух, чтобы нырнуть в черную утробу дула, чтобы развернуться там, оплести металл, сжирая его. Далекий крик заставил Глеба обернуться.
Ничего.
Ночь темна. А покойники… покойники случаются. Не следует злить некроманта. Он услышал эхо этой смерти и привычно вобрал в себя силу. Кольнуло сожаление: убивать было не обязательно. Но он устал притворяться терпеливым. Понимающим. И просто устал.
Еще улица.
И конь спотыкается, хрипит, падая на мостовую, он перекатывается, норовя подмять под себя всадника, но Глебу удается спрыгнуть раньше, чем истрепанные тьмой лошадиные бока касаются камня. Он уходит от вспышки пламени, а у жеребца не получается.
Конь визжит.
Тонкий детский голос. И до Глеба долетает эхо боли и обиды. Лошади не виноваты, что люди воюют. Он обрывает нить этой жизни.
Во имя милосердия.
Поднимается.