— Григорич! Может, песню споем? — заговорил он протяжно и тихо, боясь вспугнуть тишину. — Гляди-кось, друг, даже луна и та наладилась нас слушать, ишь, как ушки-то навострила и нос плошкой сделала. Она-то, Григорич, все видит, а вот не чует, о чем сейчас земля поет, а земля о своем поет, о том, чтобы люди берегли земную красоту, она сгодится. — Денис свернул с тропинки, посмотрел на меня: — Постоим тут, паря?
— Давай постоим.
Мы остановились под разлапистой и довольно уродливой в комле березкой. Денис посмотрел на ее комель, улыбнулся:
— Хорошая б из нее россоха вышла, погляди, паря, какой у нее изгиб славный, чудно, — улыбаясь в усы, продолжал: — Раньше бы ее за милую душу срубили, соха в хозяйстве была первая подруга. А теперь вот ее никто не тронет, она никому не нужна. В отставку подала россоха, в музее отдыхает. На нее молодежь глядит и не знает, для чего она. А она хмурится, думает: «Раньше без меня со двора дороги по веснам не было, я кормила мужиков, а теперь на заслуженном отдыхе».
Неподалеку от нас, в ложке у шиловских гладей, завыли волки.
— Не один воет, — прошептал Денис, — жрать, видно, хотят, а в деревню боятся сунуться, в лесу падаль ищут.
С другой стороны реки раздался ответный вой. Тишины не стало. Она ушла с волчьей песней. На пожню выскочила рысь, остановилась, принюхалась и сразу стеганула в березовую райку, а вскоре оттуда раздался предсмертный крик зайца.
— Вот, гадюка, зайца все ж убила.
Из березовой райки до нашего олуха долетели хлопки и крики куропаток.
— Это куропеть ночь славит, луне благодарение шлет за то, что осветила потемки, дала позавтракать. — Прошептал Денис и улыбнулся: — Чудно в лесу, как у Лукоморья.
— А ты не пробовал охотиться ночью? — спросил я Дениса.
В ответ прогремел выстрел, сразу второй. Мимо нас галопом пробежало стадо лосей, с пушистым хвостом в райку юркнула лисица, и опять все стихло, ни шороха, ни звука.
— Это Тигарев стреляет. Тот мастак на волков. Бьет. Ничего не скажу, здорово бьет, и все по ночам. А я, Григорич, денный, денный охотник. Ночью-то белку аль куницу в елке не увидишь. Будет холера рядом с тобой сидеть, на тебя смотреть и над тобой же насмехаться. Нет, увольте! Смеху я не переношу.
У реки кто-то засмеялся, да так задорно и громко, что заставил меня остановиться, прислушаться. Денис посмотрел на меня, прищурив глаза, передернул плечами, проговорил:
— Пойдем в избу, а то филин мертвого на ноги поставит.
Я шел за Денисом, а в моих глазах кадр за кадром проплывали перелески березняка, огненные борки и боры, мелкие и крупные ельники, осинники, неширокие покосные поляночки, запорошенные снегом. Денис шел неторопливой походкой, мягко ступая сапогами, боясь повредить мелкую поросль. Он часто наклонялся, поднимал упавший с ели или сосны сучок, клал его на корневище, и мне стало ясно: Денис шел большим полем. Это было его любимое, исконное поле.
Апрельское солнце растопило лед на лесных речках. В спадах бойко зашумела вода. Высоко в голубом небе запел жаворонок. Его звенящий, дробный напев, слившись с шумом водопадов, заполнил собою молодые ельники, сосновые борки, березовые рощи. Весна звала в пойменные места на вальдшнепиную тягу, манила на рябчиков, косачей, куропаток. В крутых речках начался жор лосося и форели. Разве в такое время усидишь дома?
День был теплый. Из лесного кряжа струилось тепло, густое и ароматное. С крутояров стремительными потоками бежала вода и, кидаясь в речные омуты, бойко шумела. По всему лесу была слышна многоголосая, широкая, сильная песня разбежавшейся весны.
С удочкой в руках я прошел по берегу реки Ноздрега, что змеится в лесах Заонежья, но поклева нигде не встретил. В быстрятках неудержно ворочалась вода, а в больших омутах стояла кофейная гуща. В порогах вода сносила лесу к берегам, а в омутах рыба худо видела наживку. С такой неудачей я подошел к Гремячему омуту, и на берегу, под елью, сел, закурил. В это время услышал довольно четкий говорок:
— Эй ты, прорва! Наживку не порти, хватай вежливей, и не за пятки, а в лоб…
Раздвинув кусты черемушника, я увидел рыболова. Он сидел на крутом берегу, свесив ноги. На круглой голове поблескивала довольно опрятная лысина. Подле него лежал черный картуз, а на груди — мешочек с наживкой для форели. Чуть сгорбившись и подавшись вперед, он смотрел, как на воде покачивался поплавок. Улыбка играла на его продолговатом лице, рыжие усы часто вздрагивали, и коковка носа дрожала. У большого серого камня лежал походный рюкзак, около него валялась поношенная фуфайка, и из-под ее полы торчали заячьи ноги. Сперва я принял рыболова за браконьера, который убил зайца я спрятал его от людского глаза.
Оставив на корневищах свой рюкзак и удочки, я подошел к рыболову. Он не повернулся и внимательно следил за клевом форели. Я проворно взял фуфайку и хотел уличить его в браконьерстве, но, как видно, ошибся. Из-под фуфайки выскочил заяц-серяк, прыгнул рыболову под колени и там, в береговой вымоине, затаился.
— Ученый? — спросил я, укладывая на место фуфайку.