– Поп Евангел! Нечего вам про попа Евангела. Вам до него далеко; а тут ни поп, ни архиерей ничего не поделают, когда на одного попа стало семь жидовин. Что отец добрый в душу посадит, то лихой гость за один раз выдернет.
– Ну, ты кончила? – вопросил, поворачиваясь в своей постели, майор.
– Нет, не кончила. Вы десятки лет из двора в двор ходите да везде свое мерзкое сомнение во всем разносите, а вам начнешь говорить, – так сейчас в минуту и кончи! Верно, правда глаз колет.
– Я спать хочу.
– А я тебе, седой нигилист, говорю, что ты не должен спать, что ты должен стать на колени, да плакать, да молиться, да говорить: отпусти, Боже, безумие мое и положи хранение моим устам!
– Ну, уж этого не будет.
– Нет будет, будет, если ты не загрубелая тварь, которой не касается человеческое горе, будет, когда ты увидишь, что у этой пары за жизнь пойдет, и вспомнишь, что во всем этом твой вклад есть. Да, твой, твой, – нечего головой мотать, потому что если бы не ты, она либо братцевым ходом пошла, и тогда нам не было бы до нее дела; либо она была бы простая добрая мать и жена, и создала бы и себе, и людям счастие, а теперь она что такое?
– Черт ее знает что?
– Именно черт ее знает что: всякого сметья по лопате и от всех ворот поворот; а отцы этому делу вы. Да, да, нечего глаза-то на меня лупить; вы не сорванцы, не мерзавцы, а добрые болтуны, неряхи словесные! Вы хуже негодяев, вреднее, потому что тех как познают, так в три шеи выпроводят, а вас еще жалеть будут.
– Кончила?
– Нет, да ты и не надейся, чтоб я кончила.
– А это другое дело! – сказал майор и, присевши на свой диван, начал обуваться.
– Что это: ты хочешь уйти? – вопросила его майорши.
– Да, больше ничего не остается.
– И уходи, батюшка, – не испугаешь; а что сказано, то свято.
– Ты сумасшедшая баба.
– Нет, я не сумасшедшая, а я знаю, о чем я сокрушаюсь. Я сокрушаюсь о том, что вас много, что во всяком поганом городишке дома одного не осталось, куда бы такой короткобрюхий сверчок, вроде тебя, с рацеями не бегал, да не чирикал бы из-за печки с малыми детями! – напирала майорша на Филетера Ивановича, встав со своего ложа. – Ну, куда ты собрался! – и майорша сама подала мужу его фуражку, которую майор нетерпеливо вырвал из ее рук и ушел, громко хлопнув дверью.
– А на дворе дождь, – сказала, возвратясь назад, кухарка, запиравшая за майором калитку.
– Дождь? зимой дождь? Да, правда, весь день была оттепель и моросило.
Катерина Астафьевна присела и стала слушать, как капли дождя тихо стучали по ставням, точно где-то невдалеке просо просевали.
В таком положении застал ее и возвратившийся через час, весь измокший, майор.
Он вошел несколько запыхавшись и, сняв с себя мокрое пальто и фуражку, прямо присел на край жениной постели и проговорил:
– Знаешь, Торочка, какие дела?
– Нет, Фоша, не знаю; но только говори скорей, бога ради, а то сердце не на месте. Ты
– Да, почти…
– Сними, дружок, скорей сапоги, а то они, небось, мокры.
– Нет, ты слушай, что было. Я вышел злой и хотел пройти вокруг квартала, как вдруг мне навстречу синтянинской кучер: пожалуйте, говорит, к генералу, – очень просят.
– Ну! что у них?
– Ничего.
– Да что ты врешь: как ничего?
– Нет, ты слушай. Я был у Синтянина, и выхожу, а дождь как из ведра, и ветер, и темь, и снег мокрый вместе с дождем – словом халепа, а не погода.
– Бедный!
– Нет, ты слушай: не я самый бедный. Выхожу я на улицу, а впереди меня идет человек… мужчина…
– Ну, мужчина?
– Да; в шинели, высокий… идет тихо и вдруг подошел к углу и этак «фю-фю-фю», посвистал. Я смотрю, что это такое?.. А он еще прошел, да на другом угле опять: «фю-фю-фю», да и на третьем так же, и на четвертом. Кой, думаю себе, черт: кто это такой и чего ему нужно? да за ним.
– Ах, Форов, зачем ты это?
– А что?
– Он мог тебя убить.
– Ну, вот же не убил, а только удивил и потешил. Вижу я, что он вошел на висленевский двор, и я за ним, и хап его за полу: что, мол, вам здесь угодно? А он… одним словом, узнаешь, кто это был?
– Боюсь, что узнаю.
– И я боюсь, что ты узнала: это был Андрей Подозеров.
Катерина Астафьевна только рукой хлопнула по постели.
– Поняла? – спросил ее муж.
– Да, да, я все поняла, на своем пиру да без последнего блюда.
– Я ему сказал, что если он не возьмет ее отсюда и не уедет с нею в такое место, где бы она была с ним одна и где бы он мог ее перевоспитать…
Но майорша на этом слове зажала мужу рот и сказала:
– Замолчи, сделай свое одолжение: я не могу этого слушать. Какое перевоспитание? Когда мужу перевоспитывать? Это вздор, вздор, вздор! Хорошо перевоспитывать жен князьям да графам, а не бедным людям, которым надо хребтом хлеба кусок доставать.
– Да и уехать-то еще на горе нельзя!
– И слава богу.
– Нет, беда!
– Да говори, пожалуйста, сразу!
– Синтянин получил из Питера важные вести. Очень важные, очень важные. Я всего не знаю, и того, что он мне сообщил, сказать не могу, но вот тебе общее очертание дел: Синтянин не простил своего увольнения.
– Я так и думала.