– Но вы, может быть, еще напрасно тужите, может быть он еще излечим, и, наконец, может быть он даже совсем не сумасшедший.
С этим она вышла и, пройдя через несколько комнат к двери Ропшина, тронулась за замочную ручку, но замок был заперт.
– Отопритесь, Жозеф, – позвала она.
– Извините, я этого не могу, – отвечал Висленев.
– Но я вам принесла радость.
– Ни за что на свете не могу.
– Вы свободны, поймите вы: я говорю вам – вы свободны.
– Нет-с и не говорите лучше, ни за что на свете!
– Отопрись, болван, – прошипел внушительно подошедший к ним в эту минуту Горданов.
– Ты сам болван и скотина, – азартно отозвался Жозеф.
– Нате же читайте, несчастный, – молвила Глафира и подсунула в щель под дверь полученное ею письмо Алины.
И не прошло минуты, как за запертою дверью послышался неистовый визг; ключ повернулся в замке, дверь с шумом распахнулась; Иосаф Висленев вылетел из нее кубарем, смеясь и кривляясь, через все комнаты пред изумленными глазами Бодростина, Грегуара, Ропшина и Кишенского.
Ни при каких уговорах он не мог бы поступить с таким рассчитанным тактом: лучшего доказательства его сумасшествия уж было не нужно.
Кишенский посмотрел на него и, когда растрепанный Висленев остановился, подумал, как бы он его с сумасшедших глаз чем не хватил.
– Ну так владейте же им сами, – сказал он, юркнул и исчез за дверью.
Глава двадцать четвертая
Зато делается очень худо Бодростину
Увидев бегство Кишенского, Иосаф Платонович не знал уже меры своим восторгам: он кидался на шею Бодростину и другим мужчинам, лобызал их, и наконец, остановившись пред Глафирой, поклонился ей чуть не до земли и воскликнул:
– Глафира Васильевна, вы такое сделали, что после этого вы великий маг и волшебник.
– А ты, братец, совершенный гороховый шут, – ответил ему смущенный его курбетами Бодростин, едва оторвавшись от своих тяжелых мыслей на минуту. – Помилуй скажи, только бог знает что наделал нам здесь вчера и уже опять продолжаешь делать сегодня такое же самое, что я в жизнь не видал.
– Я свободен, – отвечал ему немного спокойнее Висленев.
– Ну так что же, неужели и с ума сходить от того, что ты свободен?
– Да-с, я свободен, вы этого не можете понимать, а я понимаю.
– Ты, верно, понимаешь так, что ты теперь свободен делать глупости.
– Я свободен-с, свободен-с, и нечего вам больше мне об этом говорить, – опять ответил Висленев, и снова продолжал вертеться, рассказывая Грегуару, в каких он был затруднительных обстоятельствах, как его заел в России женский вопрос, который он сам поддерживал, и как он от этого ужасного вопроса гиб и страдал, и совершенно погиб бы, если б его не спасла Глафира Васильевна, самому ему неведомо какими путями.
Этот оживленный и оригинальный разговор занимал все общество во время закуски и продолжался за обедом, и его, вероятно, еще стало бы надолго, если бы во время обеда не произошло одного нового, весьма странного обстоятельства.
Когда было подано четвертое кушанье, в передней послышался звонок. Никто на это не обратил внимания, кроме Михаила Андреевича, но и тот, смешавшись на минуту, тотчас же поправился и сказал:
– Это верно Кюлевейн, он всегда опаздывает. Но это совсем не был Кюлевейн – Михаил Андреевич ошибся.
Прошло две-три минуты после звонка, а в комнату никто не являлся.
– Что же это? газеты, письма? что это такое может быть? – спросил, обращаясь к одному из слуг, снова начинавший терять спокойствие, Бодростин. Ему было не по себе, потому что Грегуар, ездивший по его поручению к Казимире, привез дурные вести. Княгиня ничего не уступала из своих требований, и шесть часов сегодняшнего вечера были последним сроком, до которого она давала льготу престарелому обожателю. Казимире было некогда ждать, и она хотела во что бы то ни стало кончить дело без суда, потому что она спешила выехать за границу, где ждал ее давно отторгнутый от ее сердца скрипач.
Смущение, выразившееся на лице Михаила Андреевича, становилось всеобщим. В передней слышался какой-то шум: кто-то в чем-то спорил, кто-то приказывал и наконец требовал.
Михаил Андреевич взглянул на висевшие на стене часы: стрелка как раз стояла на роковом месте: было шесть часов и несколько минут.
– Это она! Она, проклятая! Ее даже не удержало то, что здесь моя жена.
Глафира тоже понимала, что значит этот звонок.
– Да ободритесь, – сказала, она, не без иронии мужу.
Михаил Андреевич в самом деле почувствовал потребность ободриться и, возвысив голос, сказал оставшемуся слуге:
– Выйди, братец, узнай, что там такое?
Слуга приотворил дверь, и в эту минуту до слуха присутствовавших долетели следующие слова, произнесенные молодым и сильным, звучным контральто:
– Скажи твоему барину, что я здесь и не выйду отсюда без его ответа.
Не оставалось никакого сомнения, что это был голос княгини Казимиры: ее польский акцент был слишком знаком присутствующим для того, чтобы еще осталось какое-нибудь сомнение, что это была она. В этом хотел бы усомниться, но тщетно, один Михаил Андреевич, которому вошедший человек подал на подносе большой незапечатанный конверт.