Стройного и проворного молодого господина, посетившего меня однажды в отеле «Якоб» на рю Жакоб (теперь не помню, кто устроил встречу), я посчитал сначала сыном трагического атлета, произведениями которого я восхищался. Но нет, это был он сам: этот гладкий, стройный юноша сдержанно космополитической элегантности написал романы отчаяния, заглянул в нашу боль, наш прастрах и оформил в соответствующее произведение искусства. Он был чуть старше меня, на четыре-пять лет, может быть. Его лицо казалось не тронутым напастями и приключениями, которые он уже испытал и отобразил. Или просто опыт страдания не выдавал себя в кротко-рассеянной улыбке, в застенчивом взгляде? Несомненно, взгляд был необычным. Полный бархатного уныния, притом не без известной мрачной напряженности и остроты. Все же самих прикрытых завесой, притом внимательных глаз было недостаточно, чтобы я понял или хотя бы лишь принял феномен этой полной предчувствий поэтической посвященности. Мне становилось не по себе в присутствии корректного, светски радушного гостя, который — как мне было слишком хорошо известно лишь из его сочинений — столь ужасающе по-свойски ориентировался в дьявольских лабиринтах самых темных побуждений и самых таинственных мук. Откуда приходило к нему это знание? Эта дурная близость с преисподней — каковой благодати или проклятию он мог быть обязан ею?
Позднее как-то, когда я знал его лучше, я спросил его без обиняков: «Как вы приходите к своим темам? Ведь Адриенну Мезюра вряд ли встретишь в наших кругах. И где вы находите фигуры типа ужасной Гере, бедной маленькой Анжель, жалкой мадам Грожорж, которые вы изобразили в „Левиафане“?»
Никогда не забуду ту несколько насмешливо веселую улыбку, тот ускользающий взгляд, когда он мне ответил: «Но мой дорогой друг! Тот, кто пишет моей рукой, ведь не
Очевидно, он думал так на самом деле. И он говорил правду.
Раздвоение личности, шизофреническое наитие, в котором Жюльен Грин признавался с такой цивилизованной беспечностью, стало шумной программой, назойливо рекламируемым лозунгом у сюрреалистов. Эта группа — единственная оставшаяся от всех разнообразных авангардистских движений военных и послевоенных лет — находилась тогда на вершине своей известности: это было несколько даровитейших молодых художников, поэтов и литераторов, которые объединились вокруг Андре Бретона, основоположника и вождя сюрреализма, к их кругу относился и Рене Кревель. Через него я познакомился с сюрреалистами.
Что касается самого «маэстро» — Андре Бретона, — то мое отношение к нему оставалось сдержанным и прохладным. Натуры «вождей» меня скорее отталкивали, а Бретон, пожалуй, один из таковых, хотя он способен вести и вдохновлять лишь в духовной сфере. Его интеллектуальные капризы и интуиции слывут у преданной ему клики откровением, высшим законом. Кто терпит вокруг себя лишь поклонников, скоро окажется отчужденным именно от лучших умов своих друзей. И действительно, только один, собственно, из старой гвардии сюрреалистов — художник Макс Эрнст{209} — еще и сегодня сохраняет верность тиранически своенравному Бретону. Другие, причислявшие себя в конце двадцатых годов к столпам «движения» и с которыми я в ту пору иногда встречался, отошли: поэт Поль Элюар, оставивший в моем воспоминании строгий, прекрасный облик, отважно одухотворенный взгляд юного крестоносца; Луи Арагон, в то время «литературная надежда», о которой знали лишь в посвященных кружках (Как победоносно нес он маленькую, легкую, благородной формы голову! А его жестам — как молод он был тогда! — была присуща элегантность, которой мы восхищались у тореадоров…); романист и критик Филип Супо, с которым я был на особо дружеской ноге — его энтузиазм мог увлекать, когда он, к примеру, рассказывал о Гийоме Аполлинере или чрезмерно превозносил какую-нибудь полузабытую литературную жемчужину вроде истории Ахима фон Арнима или трагедии Елизаветинской эпохи. У меня на слуху еще детски торопливая интонация, с которой он — обедали в переполненном, прокуренном, очаровательном старом ресторанчике на бульваре Сен-Мишель — обращал мое внимание на произведение Марло или Флетчера. «Как, вы не знаете этого? — восклицал он на несколько затрудненном немецком. — Но вам это