Также и Сальвадор Дали — ныне высокооплачиваемый в Америке и глубоко презираемый всяким правоверным сюрреалистом — тогда принадлежал еще к бойко-агрессивной компании маэстро Андре. Последний самолично открыл талант каталонского художника и представил широкой публике, — талант, который мог бы развиться в подлинную художественность, но сущности которого вскоре суждено было развратиться и растратиться цинично тщеславным образом. Ныне Дали — это наполовину делец, наполовину проигравший
Хорошо ли это было для Рене, что он воспринял бретонское влияние со столь ревностной доверчивостью, столь безусловно подчинившись ему? Кто его любил — а я любил его, — должен был заботиться о нем. Конечно, сюрреализм как эстетико-психологическая доктрина и сюрреалисты как воинственно заговорщическое братство могли кое-что предложить: шутку, стимул, незатасканные артистические прелести, лирико-псевдонаучный жаргон, который в этой форме, со столь вызывающими акцентами, еще не подавался. Маркиз де Сад и Апокалипсис, Маркс и Рембо, Ленин и Фрейд, паранойя и ярмарка — кто бросает в один горшок столь несогласуемые элементы и мешает в коктейль, уж наверное должен ожидать что-нибудь пикантное. Напиток, может быть, подействует стимулирующе. Но утолит ли он жажду внутренне обеспокоенной, растревоженной и взбудораженной юности? Мой друг Рене Кревель в поисках пути доверился руководству лукаво парадоксального, самодержавно дерзкого духа. Молодой человек чудесных дарований в наше тупоумно вульгарное, враждебное юности и духу, отчужденное время чувствовал себя настолько изолированным, настолько беспомощным и угнетенным, что вынужден был цепляться за какую-нибудь программу, догму. Не была ли эта программа эпатажем и нигилизмом, превратившаяся в догму студенческая шалость? Сюрреалистические иконоборцы, к веселому флажку которых он примкнул, — уяснили ли они себе направление и цель? Они развлекались тем, что охотно подшучивали над этическими и эстетическими нормами прошедших эпох. К черту мораль христианства, Просвещения, Французской революции! Долой скучную красоту античности и Ренессанса! Венеру Милосскую — на свалку! Взамен ее мы поклоняемся теперь новой богине, Венере с рыбьим хвостом, глазами, полными вшей, и роялем вместо груди. И таким образом вышвырнули за борт широким революционным жестом все стереотипы прошлого, чтобы в конце концов влипнуть в новое клише, отличающееся от прежних только своей мерзостью…
Бедный Рене! Дожидался ли он утешения и руководства от анархистов, которые так легко позволяли себя дурачить новой ортодоксальностью, от крушителей икон, которые уже снова падали на колена перед новыми изображениями божеств? Но, может быть, как раз этими культами невроза, вызывающим прославлением сумасбродства и пленялся мой друг. Исповедуя философию бессмыслицы и безумия, он имел в виду, наверное, побороть
Ибо у него был страх. Страх перед разрушительными, катастрофическими потенциями отказавшегося от Бога, дезориентированного общества; страх перед собственным «я» разрушительной сущности, которую он перенял от ненавистных родителей. Тень буржуазного папы, нелепо повесившегося в парадной комнате, преследовала, мучила, предостерегала мятежного сына. Был ли его ужас перед всеобщей подлостью и развращенностью знаком клинической сверхчувствительности, симптомом предопределенного ему неотвратимого духовного упадка? Бессмыслица человеческой суеты, человеческой алчности наполняла его ужасом: позволяло ли это заключить, что он со своей стороны не в своем уме? Он ли был сумасшедшим или окружающие и современники, наш мир, наша эпоха?
Рене глядел вокруг себя своим прекрасным, диким, по-детски распахнутым звездным взглядом. «^Etes-vous fous?» [116] — спрашивал он окружающих и современников, спрашивал он мир. И так как ответа не следовало, с еще большей настойчивостью, с растущим ожесточением: «Взбесились вы, что ли?» В конце концов это звучало почти как крик отчаянья.