У тети Раи был газ, вода и все такое прочее, дрова ей были ни к чему, и бабушка тихо негодовала, почему это Райка не отдаст ей на распил все доски и бревна, что были сложены горкой в ее дворе, по ту сторону общего забора. «Ждет, когда сгниют от дождей, тогда и отдаст, – обреченно сетовала бабушка. – Жадная. Ешь собака, да не пес!»
И добавляла голосом, скрипучим от сладкой, горючей слезы:
– Ладно, ау́к!
Что такое это самое «аýк», я долго не понимал, а потом решил, что, наверное, так в старину люди высказывали пожелание, чтобы кому-то «аукнулись» его недобрые дела.
И конечно, бабушка искренне полагала, что скотиной и птицей соседка занимается от неуемности своей, от суеты да еще – от алчности непомерной, ведь жить с газом, теплом, водой и канализацией, по бабушкиным понятиям, это… ну, почти что как в раю, а там, в раю-то, знамо дело, не работают и о хлебе насущном не беспокоятся, там всем пенсии небесной хватает на все про все.
Зачем в раю поросенок?
Бабушка, видно, так и представляла себе, что рай – это пенсия после жизни, и очень хотела поскорей на эту пенсию.
А пока что…
«С соседом надо жить в мире, Санёга, а где живешь, там не ругайся, – подытоживала бабушка с рассудительностью, после того как длинно помянет тетю Раю хлестким словцом. – Какой он ни есть, а он сосед, запомни это, Саша».
Тете Рае рассуждать подобным образом не приходилось, потому что других соседей, кроме бабушки, у нее просто-напросто не было. Сразу за тети-Раиными обширными угодьями начинался колдобистый, поросший матерым бурьяном пустырь, где еще недавно стоял бревенчатый двухэтажный дом-коммуналка на несколько семей, его наконец расселили, а дом за минувшую зиму растащили. Играть там было небезопасно, а пожалуй что даже и очень опасно, кто-то из малышни, помнится, провалился в захламленный подпол, сломал или вывихнул ногу, но нас влекла туда неодолимая сила по имени Романтика. И порой мы находили в этих колдобинах то закопченный чугунок, то гнутую ложку, то куклу сломанную – на дымовушку пойдет, славная пластмасса у этих кукол – подожги, задуй бешено шипящее пламя, и такой дым поганый и удушливый по всей улице поползет, что хоть на край города, хоть в Заболотье, беги.
– Вы тут опять дым поганый развели! – голосит, бывало, тетя Даша Беденко, округлая, дородная медсестра на пенсии, чья изба справа через дом от бабушки.
А слева, за пустырем заросшим, через дорогу проезжую, – особое, запретное для игр место: обнесенный щелястым бетонным забором церковный садик с яблонями, грушами и липами, над ним высится бело-зеленая громада Александра Невского, купола и кресты золотые, над ними галдят и вьются галки, да сесть не могут – кресты утыканы поверху острыми пиками, их видно, если присмотреться хорошенько, когда солнышко не слепит глаза.
Прямо на дорогу смотрит с высоты, со стены церкви, из ниши беленой, сам князь Александр Невский – он изображен в полный рост цветными красками на железном (а может, медном?) листе. Уж сколько лет на эту икону льют дожди, метет снег, а князю – хоть бы что, все так же ярки его одеяния, все так же сияет его курчавобородый лик! Знали, видать, в старину какой-то секрет, чтобы краски не смывало, – так говорили наши мужики.
И до чего ж непривычно стало, пусто как-то, когда однажды утром увидели прохожие, что нет больше иконы той на привычном месте… Знать, ходил кто-то, ходил мимо церкви, глядел-поглядывал на икону, да и взбрело ему в дурную голову забрать себе нашего князя.
– Ишь ты, ведь исхитрился же как-то залезть на стену, мабуть – по лестнице, да ночью, чтоб никто не видел…
– Увидел бы – убил! Точно бы убил. Ну не твое, не ты вешал, зачем берешь?
Такие разговоры какое-то время ходили между мужиками, да стихли понемногу.
Теперь-то кормить поросенка у тети Раи было
– Деньги с
– А чего его жалеть, газ-то, хоть целый день кипяти, – поджимала губы бабушка. – Хоть так, хоть эдак сорок копеек платишь.
И вот мы идем смотреть поросенка – как нечто в нашем квартале запретное, а значит – таинственное.