— Садись и слушай! Чего я придумал-то! Для дипломной работы, — он задыхался от волнения. — Я решил написать портрет отца. Мысль в общем не оригинальная, многие художники обращались к этой теме, есть, например, «Шинель отца» у Попкова, решения разные. А я, понимаешь, что хочу? Хочу написать его, ну как бы тебе объяснить… Я напишу его молодым, относительно конечно, каким он был тогда, а рядом, — он стоял перед ней, размахивая руками, как бы очерчивая воображаемое полотно, и только кисти в руке не хватало, — рядом его друзей. Вот представь себе вечер, а у костра, на берегу, сидят люди, пожилые уже, а в стороне, освещённый огнём костра, стоит человек, моложе их, понимаешь? Это мой отец. Он стоит и смотрит на них, вглядывается в их лица. Издалека, из темноты. Из того времени. Они его не видят, но он как бы с ними, он мысленно присутствует здесь, наблюдает за ними, ведёт с ними разговор. А костёр — это жизнь, понимаешь, наша память то есть…
Он замолчал, смутился. Увидел, что она вытирает слёзы.
— Мам, ты чего? Ну чего ты, это ж картина, и я ещё не знаю, получится ли. — Подошёл, сам растроганный и взволнованный, подсел к ней на край дивана. — В общем, мне нужна твоя помощь, только не отказывайся и не спорь… Я хочу побывать на том острове, понимаешь. Позвони и расспроси кого-то из них, из друзей отца, как добраться туда. Я бы в субботу съездил, мне непременно нужно там побывать. Понимаешь, нужно.
Она взглянула на него повлажневшими глазами, впервые подумала: «Господи, да он же взрослый совсем! Как быстро всё, как быстро…»
А утром позвонила Глебу.
Как всегда, ровно в семь зазвонил будильник. Ирина ойкнула испуганно, вскинула голову и тут же зарылась лицом в подушку. Глеб уже не спал. Лежал усталый, с тяжёлой, будто с похмелья, головой, не было сил подняться. «Всё, хватит, — уговаривал он себя, — пора кончать с ночными диспутами за кухонным столом! Сегодня же лягу пораньше, часов в десять, после программы „Время“, и в другой комнате, без Ирины… Перенесу машинку в большую комнату и сразу, с утра, за станок… Как все нормальные люди…»
Надо было вставать, вытаскивать Антона из постели. На это уходило десять — пятнадцать минут. Ещё десять минут на раскачку, на ванну столько же… И так каждый день: заправь постель, смени рубашку, почисти зубы, почисти ботинки, причешись… Парень в десятом классе, скоро в армию, а он яичницы элементарной поджарить себе не может, носки не постирает, брезгует. И с этой причёской опять… Ходит уже месяц этаким петрушкой, жутко смотреть. Оказывается, мода такая, оказывается, они оба, мать и отец, безнадёжно отстали от жизни. Вот так-то! Отстали уже.
Ну ладно, мода, и они в своё время отдали ей дань, стиляг длинноволосых пережили, узкобрючников разных, но сами-то не впадали в такие крайности. А тут на башке чёрт-те что, да ещё браслет металлический на руке, на запястье. Дикость какая-то! И оказывается, не у него одного — полкласса, говорит, носят. Металлисты, видите ли! Поклонники рок-музыки. Как в школе-то терпят?
Вчерашнее раздражение возвращалось, а это означало, что все благие намерения, всё, на что он какой уже день пытается настроить себя, ради чего себя бережёт, — всё насмарку, всё, извините, кобыле под хвост. В самом деле, ну что он теперь за работник — после бессонной-то ночи, после вчерашней дискуссии на кухне с женой, после взаимных утренних любезностей с собственным сыном!..
Кстати, о чём это они говорили вчера? Какую очередную новость принесла Ирина вечером из театра? Да, определённо что-то было, не из-за этого ли они и не спали так долго?
Обычно такие беседы по вечерам, а иногда и за полночь, у них случались довольно часто. Ирина их называла вечёрками. В дни спектаклей она возвращалась домой не раньше одиннадцати. Усталая, со следами торопливо снятого грима на лице, она надевала халат, домашние тапочки, приходила на кухню, присаживалась к столу и какое-то время, ожидая, пока Глеб подогреет и нальёт ей чай, сидела так, молчаливо-отрешённая, наполовину оставаясь ещё там, в театре, в других, не домашних заботах, в чужих запахах, в звуках неестественно громких голосов, в чужой, кем-то придуманной жизни, с чужими страстями, которыми с полчаса назад она и сама, сумев поверить в них, жила, и верила, и отдавала им свои силы и чувства.
В их маленькой кухне, под расписными декоративными досками, развешанными вдоль стен, — её давнее и недолгое увлечение — она постепенно возвращалась к себе, к привычным домашним заботам, к мужу и сыну, в свой дом. Она любила эти вечерние минуты, любила это возвращение из нереального, придуманного, а потому и ненадёжного, зыбкого, чем стал для неё теперь театр, в своё, настоящее, прочное, созданное своими руками, любовью своей, жизнью трёх родных, кровно близких друг другу людей, двое из которых — сын и муж — с годами как бы перетянули, а может, и вовсе взяли себе её по-девичьи пылкую и, как ей прежде казалось, вечную и единственную на всю жизнь любовь к театру.