И Надя догадывается, что лежит так не час и не два, наверное, очень долго, может, целые сутки… Выходит, и в самом деле что-то случилось с ней, если она не помнит, как и когда их привезли назад. А Люба продолжает нашептывать ей на ухо:
— Вот встанешь, и мы будем играть с тобой в дочки-матери. Как до войны. Только теперь не понарошке, а по правде. И я буду твоей мамой, а ты моей дочкой, потому что… Потому что теперь у тебя тоже мамы нет, и я буду тебе заместо мамы, и ты не плачь, ладно?
Надя хочет что-то сказать, хочет крикнуть: «Неправда, такого не может быть!» — но голоса нет, он словно истаивает в её слезах.
— Поплачь, поплачь, дочка, — тётя Поля гладит её по голове, — не только у нас с тобой горе-то, оно кругом теперь. А нам ещё не о себе, вот о них думать надо. Так что осиль себя, постарайся. А мамка твоя, даст бог…
Поднялась, поманила за собой Любу, но та заупрямилась, глупая.
И остались они вдвоём: дочки-матери.
Два дня дядя Фёдор, шофёр леспромхозовский, приводил в порядок машину, готовил её в дорогу. На ней решено было снова вывозить детдомовских: четырнадцать оставшихся в живых ребят, тётю Полю и Надю.
Пока ждали отъезда, Надя всё порывалась бежать куда-то… Будто убегала от того преследовавшего её кошмара, от тех горящих, в огне и чёрном дыму, вагонов, от воя и грохота над головой… Потом сидела в мамином кабинете, плакала и упрашивала командира школы разыскать по телефону тот военный госпиталь, в который, как ей казалось, должны были доставить её маму. Майор и в самом деле звонил куда-то, с кем-то подолгу разговаривал, но Надину маму он так и не мог найти, и Надя потерянно уходила домой, ложилась на диван и снова вздрагивала от каждого стука и плакала от жалостливых Любиных слов. И вдруг ловила себя на том, что она и от неё, от этой девчонки, ждёт чего-то. Будто та может научить её, как жить одной, без папы и мамы.
А вечером опять заглянула тётя Поля. Вошла и встала у порога. В руках бумажку какую-то держит. И опять Надя подумала о своём: вдруг от мамы весточка? Взглянула на тётю Полю, увидела глаза её заплаканные, подумала, что добрая женщина всё о её, Надином, горе печалится.
А та провела ладонью по лицу, словно морщины разглаживая.
— А карты-то, дочка, наврали всё, — сказала тихо-тихо. — Нет больше Михаила моего. — А Надя и теперь, слушая её, с трудом соединяла в страшную догадку эти так спокойно произнесённые тётей Полей слова и тот серенький листочек в её руке. — Вчера ещё получила, хотела не говорить, зачем, думаю, к чужому горю ещё своё прибавлять… Сходила Машку проведала, ей попечалилась, думала, полегчает, да вот никак. К тебе пришла, к кому ж мне ещё. Вот сложим твоё и моё горе вместе да и понесём. Может, обеим полегче будет.
Сказала и шагнула за порог, маленькая, сгорбившаяся под своей горькой ношей…
Уезжали рано. В школе военной ещё не сыграли подъём. Заспанные и тихие, испуганные перед новой дорогой, ребята забрались в кузов, сбились в уголок, нахохлившись сидели на лавках-накидушках, второй раз прощаясь со своим домом, с надеждой глядели на шофёра, дядю Фёдора, и тётя Поля, украдкой от них перекрестясь на дорожку, охая и причитая, залезла в кузов со своим узелком, всех оглядела по-хозяйски, даже по головам для верности пересчитала, села рядом с Надей, поближе к кабине, сказала, оглянувшись на притихший, будто и нежилой дом: «Ну, с богом!» И примолкла.
И дядя Фёдор, леспромхозовский шофёр, которого откомандировали с машиной до города, уже в который раз обойдя кругом свою полуторку, снова остановился у кабины. Сердито постучал сапогом по колесу, проворчал недовольно:
— Ну, где он там, ваш служивый?
Тут он и появился, этот курсантик. Долговязый, в больших, будто с батькиных ног, сапогах, в гимнастёрочке коротенькой, неуклюже сбежал с крыльца и, придерживая хомутом накинутую через плечо скатку, с оглядкой потрусил к машине, держа в одной руке вещевой мешок, а в другой — винтовку.
— Господи, — снова принимаясь креститься, запричитала тётя Поля, — кого же ты нам в защитники посылаешь? У нас и своих таких полон кузов.
Что-то невнятное изрёк и дядя Фёдор: далеко не бравый вид охранника ему тоже, видно, не внушал особого доверия. Курсант тем временем залез в кабину, машина заурчала, тронулась неуверенно, словно тоже пугалась дальней и неизвестной дороги, и поехала.
Последнее, что увидела Надя: настежь, как по команде, открытые окна на втором этаже, а в них — заспанные лица курсантов.