Больная на правом столе, лежит на боку, укрытая простыней, освобождено только операционное поле, сестра обкладывает его салфетками; привычный шумок измерительных приборов, ритмичная работа дыхательной машины. Он прошел к своему месту, не обращая ни на кого внимания, взял с сестринского столика скальпель. Теперь ничего не было, только этот почти квадратный участок тельца; сделал надрез осторожно, мягким движением руки: девочка еще мала, все впереди, надо думать и об этом, не оставлять шрама на груди. Руки начали свою работу, другие руки помогали им; Танцырев не подавал команд, его понимали без слов; да, хорошие ребята у Ростовцева, и он сам… Как всегда во время операции, в голову лезет всякая чепуха. Интересно, о чем говорил вчера Петр с Машей, когда вернулся домой? Вскрыта плевральная полость, пока все нормально, никаких неожиданностей, хотя легкие… Так о чем же они могли говорить?.. Внимание! Начинается главное. Руки все чувствуют, сейчас вся его энергия сосредоточена в них; вскрыт перикард, сердце обнажено… А где этот темно-рыжий? Надо ему показать, он ведь никогда не видел человеческого сердца, и, может быть, это для него единственный случай. Танцырев оглянулся. Жарников стоял у окна за сестринским столиком, лицо укрыто марлевой маской, видны только очки в золотистой оправе, розовый лоб с залысинами покрыт испариной — душно в операционной.
— Михаил Степанович, — позвал Танцырев (Жарникову дали подойти), — взгляните, вот сердце…
Достаточно. Надо идти дальше, операция, по сути, только еще началась…
Жарников перешагнул порог операционной с холодком ужаса. Когда же началась молчаливая работа у стола, страх стал угасать, все делалось быстро, но без спешки, и он даже подумал: «Красивая работа». Но достаточно было увидеть под пальцем хирурга сердце и осознать, что оно существует не само по себе, а это обнаженное сердце девочки, лежащей на столе, укрытой простыней, как все сдвинулось, он едва удержался, чтобы тут же не упасть, похолодели виски, онемели кончики пальцев. Кто-то успел подхватить, вывел из операционной, резкий запах нашатыря привел его в себя. Жарников содрал бахилы, халат, прошел, покачиваясь, по коридору и, только когда опустился на влажную скамью в больничном скверике, вздохнул свободно и с наслаждением закурил.
«Да-а, — подумал он. — Вот это да-а, это ж какие нервы надо иметь».
Он почувствовал, что рядом с ним кто-то есть, обернулся и увидел женщину. Костистые плечи ее были приподняты, руки лежали на коленях так, словно были отъединены от тела, взгляд зеленоватых глаз пуст, на простоватом лице безропотная покорность, будто внутри женщины что-то отмерло и она примирилась с этой потерей. Он угадал — это мать, только она могла сидеть здесь и ждать своей участи, только мать девочки, и Жарников понял, что женщина эта сама находится где-то сейчас на границе жизни и смерти и нет ничего страшнее ее ожидания. Он так это остро почувствовал, что снова перенесся мыслью в операционную, увидел стекающую по трубке кровь, пульсирующий темно-бурый комочек сердца; он знал то, что не знала эта женщина, он видел раскрытую рану на груди девочки, и ему сделалось по-настоящему страшно: «Не дай бог, там что-нибудь случится», — и тут же подумал, что не только мать, но и сам он не выдержит, если произойдет в операционной самое страшное. «Сколько еще горя на земле! От одной природы сколько горя, да мы еще друг дружке добавляем. За пустяк иногда так шарахнем, а он за сердце — и нет его. Потом все ахают: да кто же знал, что у него болезнь, крепкий был, не такие выговора получал…» Он вытер лицо влажным платком.
Ему внезапно вспомнилось, как на том заводе, где директором был Околичный, умер инженер Рыбак, худой, изможденный туберкулезом человек, все знали о его болезни, но забывали — он работал так, словно своей неистовостью хотел отделаться от недуга. Рыбак был сильным инженером, возглавлял группу по холоднокатаной трансформаторной стали, в которую входил и Жарников. И надо же было так случиться, что Рыбак попал под паршивое настроение Околичного, — кажется, ему по какому-то поводу вломили в обкоме, и, как всегда, он отыгрывался на подчиненных, раскричался на планерке, стал высмеивать Рыбака, а тот был не из тех, что спускают: «Завод не ваша вотчина, товарищ Околичный». Вот этого уж директор не мог простить. «Мы и премии даем, мы, если надо, и сечем. Зазнаек народ не потерпит». Бывали у Околичного вспышки и похуже, знали: директор погорячится — отойдет. Рыбак не выдержал, пришел к себе домой и умер. Смерть его потрясла тогда Жарникова, пожалуй, не столько смерть — Рыбак все же был очень больным человеком, — сколько похороны: на них собрался весь завод, все почитали инженера, знали, как много он сделал, а весть о том, что он не испугался дать отпор на планерке Околичному, облетев заводских, еще больше возвысила Рыбака. Но Околичный ничего не понял или сделал вид, что ничего не понял, сам выступил с речью на могиле, приказал литейщикам отлить надгробие.