— Хоть бы за рулем — не сынок, то — сынок… И вот подъезжают к тому озеру. И вдруг стрелило. Парно так, гром пошел. И сразу подле машины упали уточки. Рядом упали, можно доплюнуть. Аха. Глядят — та утка жива и друга жива. И побежали вперед, раз живы. Ну да пошел, ну да пошел, свету не видят. А охрамели. Мои ужо из машины, да за имя. Подбежали, а то — не уточки, а утята. То ли дробь в крыле, то ли со страху так. Што думать — сынок накинул мешок на их, да в кабину. И поехали понемногу, и не знают, куда приедут, што ожидат. А жари́на, хоть август вроде, все окна в кабинке растворены, ветерок. Едут-поедут. Знали бы, ведали… А ветерок с озерка. Все жалели, что не взяли доченьку. Прогулялась бы по полям. Аха. А ветерок подуват, ветерок. От него, поди, и отдохнули утята. Отдохнули в мешке мало-помалу. Да как из мешка-то пырхнут, да сразу к окошку. Петро Иванович растерялся, да давай утят ловить по кабинке. Жена кричит, машина сама идет. Схватился за руль, да уж поздно, колесо-то уж с кочки на кочку, да в канаву, да набок. И перевернулась машина ихня. Тут уж не до уточек. Разе поймашь!..

— А сами как, сами?! — заторопил ее, уже чувствуя, что горе надвинулось. За Оню тяжело, и опять тороплю хозяйку, хоть и боюсь ее слов.

— Сами, говоришь, как… — у хозяйки затряслись плечи. И уж в самый последний миг чувствую, что сейчас услышу такое страшное, от чего и моя жизнь куда-то рухнет и переломится, съедет в канаву. Но все равно на что-то надеюсь, даже пробую утешать.

— Успокойтесь, Марья Степановна.

— И не спрашивай, человек молодой. Так их жизнь повернула на все четыре колесика. — И снова плачет громко, и плач теперь сухой, неприступный.

— Успокойтесь, Марья Степановна.

— Я успокоюсь, они не успокоятся. Оба бедра сломало у Анисьи Михайловны да ударило об железину. А ноги-то!.. Ноженьки-и-и!!! Помяло, да придавило, была без ума. Мертву подняли. Оттрясли… Нет, не могу.

— Успокойтесь, Марья Степановна!

— А у машины кузов к озерку убросило. Вот кака сила. Понаехало милиции. Петр Иванович стоит, поберестенел. А ее уж, матушку, — в больницу, со врачом… Нет, как хошь, не могу.

И как походила она сейчас на мою бабушку. У той тоже — прижмет посильней — и слезы, слезы до изнеможения, а через час, глядишь, опять на ногах: прошла туча, дождь пролился, и небо высохло, синева опять, воздух, и ожила улица, и в полях по-другому. И везде теперь по-другому: трава, дорога, и сам другой, видишь то, чего не видел. И бабушка, бывало, радуется, забудет, что умирать скоро. И я опять на какой-то миг забыл про Оню, про сообщение Марьи Степановны, про то, что сижу в этом печальном доме, знать бы — так проехать его стороной.

— Реву все, тебе, поди, надоело. Дак жалко ведь… Отправилась в белу палату Анисья Михайловна. А сынка выпустила милиция, простила. А в чем вина? Да ни в чем. Сам по краю ходил.

Последние слова сказала чуть слышно, лицо стало вдруг слабым и неуверенным, а глаза — безучастны. Тяжело. Неожиданно. Какая теперь она с костылями, с болезнями, какое у нее лицо! Думалось о чем-то темном, тоскливом, как дождливый день. И жаль, жаль. Но странно, уж скоро заметил, что жалость эта — непонятная, без боли, смятенности, да и скоро кончилась. И уж началось в душе — сперва потихоньку, потом посильнее — что-то мстительное, уверенное: вот, мол, пошла за него, решилась, потому и жизнь такая. Сама судьбу выбрала, теперь вспоминай. Вспоминай меня и казнись! Теперь и Петро бросит калеку. А если не бросит — измучится. Пускай мучится — туда и дорога, раз не хотел меня признавать. И еще долго набухал во мне, копошился этот подленький червячок. А потом уполз куда-то — и стало стыдно, так стыдно, как будто я хотел убить человека, убить святого, безвинного, без причины. Хозяйка ровно подслушала:

— Петро Иванович у нас за няньку. И за женой — уход, за детями — уход, и за мной — уход. Мать же, а сила-то где моя? То в желудке рези, то слабею, лежу, а пить-ись поднеси. В войну на одной картошке, а толсты были, а теперь и похлебать, и состряпать есть что, а не толсты. А все живу, колыбаюсь.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже