Брызнет, растает, жизнь пролетит. Вот и у самой дочка растаяла. «Ну что вы, что оба смотрите?.. Загуляла Анисья Михайловна, а вы смотрите… А музыка-то! Вы слышите? Брызги, брызги, а ведь не вино это, а жизнь наша — брызнет, растает…» Опять поднялось то далекое, видно, не прогнать его никогда. И как быстро несется время, как услышать его бег, как понять быстротечность. И не для того ли судьба дает человеку эти встречи, такие внезапные встречи, чтоб понять ему в своей душе какую-то главную, особую тайну и, поняв ее, судить и судить себя самым последним судом, ничего не прощая? И, наверно, в том заключается она — эта тайна, что человек вдруг догадывается, понимает, что в душе его все меньше и меньше остается любви и добра, всего того святого и вечного, на чем стоит человек. Но как сохранить в себе последние капли добра, у кого занять силы для этого? А где Оня берет эти силы? Только все равно тяжело, невозможно понять мне, что Оня, моя Оня, уже детей рожала, и не только рожала, но и схоронила уже одну, самую дорогую. И эти дети, Онины дети, никак не представлялись, что это ее дети, моей Они, моей — навсегда. А ведь так и думалось тогда, что — навсегда, навсегда! «Вы понимаете? Слышите? Вот живем мы и хотим всего. Ну, чтоб все у нас было, и счастье было, и чтоб дети когда-нибудь выросли… А успеть-то как?.. И себя вырастить, и детей поднять? Вы слышите?». И я слышу опять ее голос, слышу так явственно. И тот вечер сейчас весь в голове. И другой вечер — сейчас в голове.

…Тогда была осень, дождливый день, дороги сильно испортились. А нам надо до города, на занятия. Еле поймали попутную. Ехали в кузове, машина была гружена пшеницей. Вначале — дождик, тепло, едем медленно. Дорога разбитая, колеса — ковыль да шлеп. Дождику стало больше, но на Оне пальто с воротником, шалюшка, хоть и старенькая, но пуховая. Дождь прошел — ветру больше. И продувает, видно, шалюшку. Потом и совсем стало продувать, когда вырвались на плоское место. Тогда легли на пшеницу ничком, но все равно холодно, поближе друг к другу привалились — и сразу тепло, хорошо, хоть и ветер над головой. Шаль на ней уж давно намокла и теперь распарилась от тепла, распушилась и запахла козой и полынкой — и вдруг захотелось обнять ее, зацеловать всю под эти запахи. А она, наверное, ничего не чувствовала, лежала вниз лицом, закрылась варежками, голова успокоилась на варежках. Но я все равно прикасался к ее шали лицом, мои губы упирались в этот шерстяной ворс и целовали и целовали его, целовали бесконечно весь путь. Одного боялся, страдал, что лицо ее там внизу догадается, что делаю, догадается — не простит, засмеет. Но она лежала покорно и успокоенно, будто спала. Когда доехали до первых городских домиков, когда крикнул возле нас паровоз, она повернулась ко мне лицом и громко сказала: « Я ведь уснула…» И еще что-то сказала, но заглушил гул машины, и опять паровоз крикнул, застучал по рельсам. А лицо ее было не сонное, — правда, точно не знаю, ведь сумерки, но глаза ее смеялись и щеки тоже, и мне стыдно стало, поди, как-нибудь догадалась, что делал над шалью. В маленьком переулке нас высадили, и мы повернули с ней к общежитию. Опять пошел дождичек, а шаль все так же пахла какой-то воздушной свежестью, как сено в рядках, которое давно скошено, но еще совсем не увяло, да и не увянет потом всю зиму. Мне было весело. Хоть и молчала она, но я чувствовал, что и ей тоже весело. Может, оттого, что нагостилась в деревне, а может, и ждала кого-то в тот вечер. И ожидание радовало.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже