Так продолжалось с неделю — утром Гиммлер провожал нас на трудовые подвиги, вечером встречал, а Леонида Алексеевича Курбатова, осуждённого, кстати сказать, за сопротивление властям и ещё что-то, за что конкретно, я не знал, приглашал к себе. Расспрашивать об этом считалось неприличным. Лёня же — помалкивал.
Вскоре Лёня скатал свой жиденький опилочный матрасик и сказал мне:
— Ухожу на свободные нары. Расскажи всем, что не поладил со мной. Так лучше будет.
— А что я сделал? — растерялся я.
— Ничего. Спасибо, браток. Допёк меня гражданин начальник. Невтерпёж.
И он перебрался на пустую вагонку.
Вечером, после съёма, Лёня близко подошёл в отстойнике и, вроде бы и не ко мне обращаясь, а говоря куда-то в сторону, сказал:
— Рубаловку,[207] браток, не приноси. Я с поваром договорился.
И отошёл в сторону. Я догадался, а точнее почувствовал: что-то он затевает. Прекрасно осознавая, что спрашивать об этом нельзя, промолчал. Но подумал: «Неужели он решил Гиммлеру шею свернуть?»
От бывших фронтовиков можно было чего угодно ожидать. Но то, что он меня отшивает от будущего «дела», было совершенно очевидно.
Я, правда, не захотел трезвонить всем о мнимой ссоре с капитаном — и так все знали, что мы разминулись. А для Курбатова события, похоже, развивались всё неблагоприятнее. Опер предупредил его: если Лёня продолжит запирательство, тот вынужден будет воздействовать на него более жёстко. Изменение режима могло состоять в том, что ночевать он будет не в бараке на матрасе, а в карцере. На голом деревянном щите. Или на полу. Бетонном. И, как положено, — раздетым до нижнего белья.
Даже в летнюю жару в камерах ШИЗО сохраняется погребная сырость и холод, а что говорить о феврале, когда морозы постоянно подпирали цифру сорок и чуть за, пробивая эту отметку. Тогда нас не выводили на работу. Но таких дней выпадало совсем немного. К тому же, последнее время бушевали метели. Они приносили нам множество неприятностей. И даже — мучительных трудностей: пока забой от снега очистишь… В такую погоду попасть в трюм…
Не допрашивал Гиммлер капитана лишь в воскресенья. Говорили, что весь выходной — с утра до вечера — он пил горькую. В полном одиночестве. Вполне вероятно, что это была обычная параша. Хотя…
Это воскресенье капитан проспал. Незадолго до отбоя неспеша собрался. В уборную. Минут через пять после его ухода в лагере погас свет. Мне показалось, что тут же гакнула первая ракета. За ней — вторая, третья… С зарешёченного с намёрзшей на стёклах ледяной коркой толщиной в палец и более окна стекал мертвенно-голубой свет этих ракет.
Никто, разумеется, в эти минуты и не вспомнил о капитане и уж едва ли предполагал, что фейерверк — в его честь.
Позже раздались выстрелы. Одиночные и пулемётная трескотня. Ещё немного погодя накалилась лампочка в нашем отсеке барака — это заработал аварийный движок.
Затрудняюсь утверждать, через сколько минут к нам ворвалась группа надзирателей и офицеров, среди которых, конечно же, присутствовал и капитан Тишанов. Может, через двадцать. Или — тридцать. Быстрыми нервными шагами он прошёл к вагонке, с которой незадолго до того встал и оделся, накинув бушлат на плечи, Лёня. Меня удивило, что опер знал новое место Курбатова.
— Где? — обернулся он к поднявшемуся навстречу бригадиру.
— В сортир ушёл.
Опер надзирателям кивнул, двое из них ринулись к выходу, а он с силой сдёрнул одеяло. Оно упало на пол. Ощупал подушку. Извлёк из неё клочок бумаги. Развернул, прочёл. Распорядился одному из оставшихся надзирателей:
— Осмотрите.
И вышел вслед за теми, кого послал на поиски Лёни. Глаз его я опять не увидел. Но по напряжённому лицу определил: опер сильно взволнован. Даже взвинчен.
Надзиратели собрали все пожитки Лёни и унесли с собой. Вскоре увели бригадира. Барак, как всегда, заперли снаружи — до утра. Внутренность его походила на разворошенный муравейник. Только и разговоров было, что о Лёне. Предположения высказывались разные: не уйдёт далеко — заарканят. В зоне притырился. Найдут. Но чушь мололи те, кто выдумал это: спрятаться в зоне было негде. Лишь — в выгребной яме. Но она давным давно была переполнена и каждый день ассенизатор срубал сталагмиты, а когда из них образовывалась огромная гора, вывозил из зоны.
На следующее утро привычная фигура опера на разводе отсутствовала — к огромной радости контингента. Не появился он ни завтра, ни послезавтра. Говорили, что запил. С горя. Но это, несомненно, была параша, слетня. Впрочем…
Через несколько дней нам стало известно, что капитан из карьера пронёс в зону кусок проволоки с грузилами-гайками на концах и этим нехитрым приспособлением якобы совершил короткое замыкание. Вот почему освещение зоны прекратилось. Как только наступил мрак, капитан приставил к забору заранее приготовленные оторванные от сортира доски и по ним перемахнул через запретку. Доски легко вынимались из своих мест, потому что гвозди были вытянуты из отверстий. Как удалось капитану соорудить маскхалат — это осталось его тайной, ведь простыней нам не выдавали, мы обходились матрасами, подушками, набитыми тем же «пухом», и одеялами.