Через год загребли и меня. Следователь выдумал, что я оказываю антисоветское сопротивление — не участвую в строительстве социализма — и что за это меня следует расстрелять. Я никак не мог с ним согласиться, потому как охотой пользу приносил. Однако и прокурор, тот самый, что засудил моего отца, требовал для меня высшую меру. В это время мать померла. Не выдержала. Старшая сестра замуж вышла. За местного. Бабке с двумя девками малыми шибко худо стало жить — голодно. Мотя, ей пятнадцать исполнилось, мантулила в колхозе разнорабочей. Тем, верно, и спаслась. А я так в колхоз и не пошёл. Не мог. Шибко свободу любил. Видать, за то мне и дали червонец по пятьдесят восьмой статье. И отправили на Колыму. Я бы там сто раз подох, да попал в геологоразведочную партию. Как охотник. Числился рабочим. Шурфы рыл. Взрывником работал. Зверя добывал. Мясо у нас не переводилось. Хорошо жили. Геологи и начальник партии вольняшки были, мы — расконвоированные. Во время войны — белая мука, сгущённое молоко, галеты, шиколад, сахар мелкий, из тросника, — всё американское. Помощь «лендлиз» называлась.
В сорок девятом освободился и выехал на материк. Уговаривал меня начальник остаться по вольному найму. Не послушался. Шибко важное дело у меня было. Вернулся в родные места. Гуляю по буфету. Денег — куча. У всех родичей, которые живы остались, погостевал. Бабка, однако, померла, не дождалась. Федосья, вторая сестра, опосля Моти — тоже. На лесозаготовках простыла в худой одежонке. Хворала шибко, а больница — в райцентре, не добраться. Старшей сестрёнке, что после меня, другая судьба: вышла замуж за участкового милиционера из соседнего села. Его даже на фронт не взяли. Так в тылу и отсиделся. А после войны в райцентр перевели. И наклепал робят — кучу. Штук восемь или девять, однако.
А от отца так ни слуху ни духу. Невесть где сгинул. Я и в райцентре побывал, у Моти с Михайлой погостил. И разузнал всё. Все годы помнил — не забывал. Сёстрам помог. Избу присмотрел и сторговал. Чтобы по чужим углам не ютились. То да сё в сельмаге накупил всем. Чтоб помнили. Берданку на чердаке откопал, смазал, патрон картечью зарядил. На медведя такой заряд годится. И пошёл. В райцентр. В последний раз.
Подошёл к дому, латный такой домик — наличники крашеные, крыша жестяная. Заборчиком участок огорожен. В огороде мужик с граблями, до майки раздетый, копошится, чернозём охаживает, боронит.
— Бог в помощь, хозяин, — говорю, а сам цигарку закуриваю. — Не узнаёшь, поди?
— Нет, не узнаю. Чей будешь?
Вижу, ни о чём ещё не догадывается.
— Да Семириковы мы. Иван я, Данилы Яковлича, охотника, сын.
— Что-то не припомню. Много вас, Семириковых, окрест, всех рази упомнишь. А ты по какому делу?
— Да по своему, — отвечаю. — За расчётом пришёл.
Он тут, видать, смекнул, что к чему.
— Ежели, — говорит, — ты по поводу моей работы в прокуратуре, так я давно уже не прокурор. Семь лет в местах лишения свободы отбыл. Сейчас по инвалидности на пенсии.
— Никакой разницы, — отвечаю, — инвалид ты или нет. Я тебе всё едино простить не могу, что ты, кровопивец, моего отца погубил и по твоей же вине в могилу сошли безвременно матушка моя, бабка да сестра. За себя-то я, может, тебя, гада, и простил бы, а за них, безвинно погубленных, не могу. И за это злодейство ты мне щас заплатишь.
Скинул я с плеча берданочку, а он как закричит:
— Не стреляй! Не виноватый я! С меня начальство требовало, чтобы я народу как можно больше засудил. А когда я их указаний не выполнил, они и меня, ироды, посадили. Не губи, Ваня! У меня жена и дочка.
— Нет ужо, — отвечаю. — Что заслужил, то и получи.
И нажал на крючок, не целясь. А боком вижу, как от дому к нам баба простоволосая бежит, руками машет, спотыкается.
Я повернулся — и в милицию. Аккурат мой сродственник в отделении дежурил. Я ему и говорю:
— Вот, Михайла, убил изверга. Пришёл с повинной.
А он мне:
— Вань, пока никто тебя здесь не видал, беги отсюдова с глаз долой. Я тебя не выдам. А то как пить дать расстреляют тебя за убийство сотрудника прокуратуры. И нас всех, твоих сродственников, пересажают.
— Нет, — говорю, — Михайла, не затем я его, гада, изничтожил, чтобы опосля прятаться. Пущай все знают, что за такие дела бывает. Пущай и расстреляют меня. А вы тут ни при чём, я вас отмажу, не бойтесь.
— Ну смотри, Ваня, как знаешь, — говорит Михайла, а у самого, вижу, руки дрожат — струхнул не на шутку, ясное дело.
Ну, судили, конечно, меня. Может, и расстреляли бы, да прокурор-то — бывший, об ём забыли в органах-то. А я настаивал, что за личную обиду ему отомстил. За семью свою.
— Здорово! — восхищённо воскликнул я. И вспомнил: а ведь у Ивана Даниловича статья — указ от четвёртого шестого сорок седьмого. За хищение.
— А как же статья? — выпалил я. — За убийство полагается сто тридцать шестая, а не указ?
— Это у меня уже третья. Лагерная. За каптёрку. О ней опосля расскажу.
Но следующего раза не представилось. Через неделю или две меня словно кто окликнул во сне, и я проснулся среди ночи. Мне помнилось, что позвал сосед.