Я не видел, как Рубан доковылял до своей постели. Я и не думал о нём, я знал, что он поступил как и следовало поступить честному человеку. И как не следовало тёртому зеку, живущему «по понятиям»: «Не суйся никуда».[63] Конечно же, Комиссар рисковал не меньше меня. И всё же заступился. А насчёт «фашиста», то Рубан действительно имел пятьдесят восьмую статью, пункт десять, — за антисоветскую пропаганду. Неизвестно, за что его наказали. По слухам, с каким-то высоким начальством не поладил, брякнул правду в глаза. Ему, бывшему замполиту полка, словно в насмешку, и пришили подходящую статью. Чтобы уважал руководство. И не перечил бы партийным, хоть и мелким, но вождям. Обычная история.
А я недавно сетовал, что у меня настоящих друзей нет. А Рубан?
Когда усталость и безразличие схлынули, мне захотелось подойти к Леониду Романовичу и поблагодарить его.
Но я вовремя спохватился — нельзя. Обвинят, чего доброго, в сговоре. Ладно. После. Завтра. Когда все утопают на работу.
Ночью я опять бдел. И всё пытался угадать, кто из мельтешащих передо мной обитателей землянки украл и сожрал сало. Никто в отдельности не вызывал обоснованных подозрений. Ни на кого у меня не было оснований так подумать.
Вот и сам потерпевший в нижнем белье, накинув на плечи куцую телогрейку, подался до ветру. Я слышал его тяжелые шаги, звук тугой струи о землю, за углом палатки. Лень подальше-то отойти. Ну люди!
Потом наступила тишина и раздались непонятные звуки, похожие на приглушённые стоны и сдавленные короткие всхлипывания. Уж не понос ли его прохватил, горемыку? Такое бывает от переедания. Ну уж это совсем ни в какие ворота… Отбежать, что ли, дальше не мог? Пусть сам за собой убирает!
Я быстро поднялся и вышел в летнюю темь. Вовсю стрекотали сверчки. За углом палатки стоял Зелинский. Со шматком сала в пятерне. Рот его был набит — не закрывался. Похоже, он не мог проглотить слишком большой кусок и давился. Глаза его были безумно выпучены. Наверное, Зелинский испугался меня, ведь я появился перед ним неожиданно.
Я сразу догадался обо всём, не вымолвив единого слова, возвратился в палатку. Всё во мне кипело от негодования.
Вскоре, согнувшись и не глядя в мою сторону, прошаркал мимо Зелинский. Он долго возился на нарах, потом спустился вниз и двинулся, как мне показалось, к бачку:
— Пить захотел. Салоед! — с ненавистью подумал я. — Мерзавец! Завтра утром я тебе устрою… показательный процесс. Пожалеешь о своей подлости.
Но не за питьём влачился Зелинский. Он подошёл ко мне, оглянулся по сторонам и ткнул под нос мне громадный кулачище. Я инстинктивно отпрянул. Он разжал пальцы. На ладони лежал небольшой заскорузлый кусок жёлтого, как лицо Комиссара, сала.
— Чепай, — прошептал он.
— Да ты что? — удивился и вознегодовал я. — Совсем чокнулся?
Видно было, как одутловатая физиономия его, и без того бледная, побелела ещё сильнее.
— Никому нэ кажи. Я тоби ещё трохи дам.
— Вот что, Зелинский, — сказал я после паузы, но всё ещё клокоча негодованием. — Утром ты сам расскажешь всем, что… сало не терялось. Понял?
— Найшлось, ага… — пролепетал Зелинский, сжал кулачище, как-то весь сгорбился, сник. И поплёлся к своему колодине-матрацу.
Как ни странно и чего я от себя не ожидал — никакой ненависти к нему я уже не испытывал. И подивился: надо же так испоганиться. Из-за какого-то шматка сала!