«Вот я вам,— говорит,— всю казну на руки, все вино на руки, всю провизию на руки. За то уж руки мои. На что топора дам, то и рубите, не умствуйте».
У нашего имя крещеное не песенное больно было. Поп атаманову отцу назло скрестил. Так наш до того попов взненавидел — из-за ихнего семени и атаманил.
Как в место, сейчас попа перед очи, допрос: как жил, как пил, чего с амвона брехал, чего за требы бирал? А народ на поповском деле плохой свидетель.
Попа нет — сам служит. А мы чтоб стояли. Терпели мы, терпели — да и ушли. Мы его вожжами взяли, а он нас под богов. Он-то из попов, да мы ему не прихожане.
У нас расстрига атаманил. Иноверцев не принимал, все мужиков православных. И чтобы при нем кресты сняли, и пяткой наступили,— это у него вроде как присяга была.
Привели ему попика молоденького, горячий попик, стал грехами корить. Отчитывал,— грехи, мол. Атамана того видно не было, только сподручные слушали попика, и ничего. Как хватит попика пуля не знай откуда. Сгиб попик, а атаманова и палатка не раскрылась. Кто говорил, что баба он, а кто — что нет его совсем. Никто не видал. А может, он князь великий был, кто его знает.
Мы себе атамана за голос взяли. Вроде запевалы. Бывало, самое заячье сердечко на бой песней поды мает.
Знавал я Петлюру, невидный дядя, ничего особенного. Кто его знает, с чего он носа крутил, а сильно задавался.
На той войне был у меня соратничек, как бы дружок, звали его Васильком. За тяжким ранением отправили его, я скучал. А вестей не знали мы друг о дружке. Я думал, сгиб он от болячек разных. А я отвоевался, домой. Тут завируха эта. Я путей выбирал, зря время провождал. А тут к нам подошли чьи-то братишки атаманские. Кто их знает. Кармана мне зацепили, и пошел я к ихнему атаману перед лицо правды допросить. Привели меня в ту хату. Сидит под иконами дядя, весь от ран перекрученный, ажио глаз у него один. А нарядный, а гордый — шапка козырем. Глянул я на того ледащего, да тихесенько так: «Здорово,— кажу,— Василек». Аж червонного кровью морду ему залило, до того признал. Сам же остатним глазом кругом зырк-зырк, да вдруг прямым голосом ко мне: «Какое,— говорит,— у тебя, мужик, дело до меня, кажи швыдче» Как услышал я про мужика, как стал я его матерно срамить, как стали они меня бить — не чуял и в живых остаться
Никогда б я прежде не поверил, что каждый человек убивать может. У меня сосед был Сережа, тихий и как бы святой. И кличка ему была «Сережа Дух». Так этот «Дух» теперь атаманом зверствует.
Привели ему одного, ан тот кровный его сынок оказался. Глядят друг на дружку, снял отец шапку, в землю кинул. «Не могу,— кричит,— свое семя судить, какой я вам атаман». Однако простили ему, оставили сына как бы вестовым.
Как в местечко пришли, сейчас велел он народам пианолу заводную доставить. «Тогда,— говорит,— никого не обижу. Давно,— говорит,— кортит мне та музыка». Изловчились народы как-то, достали ему. А он еврейчика молоденького в придачу взял, к инструменту. Да так и ездил с музыкой, немалое время под музыку атаманил.
Превыше всего он лошадь свою любил. Бесценный такой конь под ним играл. Сказывал атаман: за каждую такого коня кровинку по врагу забью, если придется. До того кровный конь был.
Атаману первое удовольствие было — птица певчая. Зимой при нем скворец ездил в клетке. А канареечки у его бабенки у одной зимовали. По тем канарейкам его и выследили.
Видали Деникина генерала? И приказывает своему какому-то Деникина представить. Тот представлять стал, ну чисто тебе обезьяна, а не генерал. И Николая Николаевича рассказал, вроде Кощей. А атаман как заголится: вот же я какой, на тех непохожий. Здоровый, чисто жеребец, с таким не пропадешь.
Привели к нему всех коней и все коляски. Ходил-ходил — выбрал. Теперь, говорит, давайте мне барыню до коляски. Привели ему — выбрал себе соколиху, сел с нею в коляску, поперед нас едет, а мы песни поем.
За ту самую соколиху сколько он народу перешиб! И муж-то ейный кругом волком рыщет. Как кто отобьется — убьет. Да и атаман от красоты зазверел, чтобы на нее не залицались. Бывало, ты на нее глазом облизнешься, а он — бить. Перепортила соколиха дружбу.
Женщина атаманов любит. В самую черную минутку спрячет — побоями из нее не вытянуть, смерти не побоится. А за то, что смелые да счастливые.
Очень женщины атаманов любят. Лестно, что ли. Да и денег вволю, да и вещей-нарядов,— царицей водит, до поры.
Запретил баб атаман: коли вы, говорит, товарищи, так и служите друг дружке, а бабьим теплом не грейтесь — продаст.
Дисциплина у него какая, бывало. Курить — так и то по приказу. В лесу, говорит, баловство лешим на руку. Строго живите. Пленного до того, бывало, вывернет — за человека не признать. К селу нас не водил, утечете, говорит. А мы и так утекли, а его в кожух обкрутили, да и зажгли в костре. Ревел бугаем.
«Стань,— говорит,— сынок, и смотри в мои очи не сморгнувши. Выдержишь — жив будешь, не выдержишь — пропала твоя головушка». Так себе войско насбирал, наиверных людей.
Коло него были верные во всем, за атамана насмерть. Он себе из вражьих петелек дружков добыл. Вот и служили так.