Дарья подоила корову, Алексей принимал крынки в погребе, оттуда, как из-под земли, доносился его глухой голос: «Да погодь ты, я еще ту не умостил. Что я тебе автомат, что ли?»
Завидев доктора, Дарья схватилась за голову, прибирая волосы. Тотчас крикнула мужу:
— Алексей, последнюю подними наверх. Ну крынку, что еще! — И к врачу: — Матушка Надежда Игнатьевна, каким ветром? Милости прошу.
— Здравствуй, Дарья! Что не появляешься? Я волнуюсь за тебя.
— Так, матушка, ежели б сквернота какая, разве ж не прикатила б к вам с камнем-горюном на шее? Миновала беда на этот раз. Да вы проходите, матушка, в горницу. В избе от мух, окаянных, житья нет.
Из темного зева погреба появился муж Дарьи. Одной рукой он прижимал к боку крынку, к культе ремнями был привязан костыль.
— Ну давай сюда, а то ты от радости грохнешь ее на пол, — сказала незлобиво Дарья, отбирая у мужа крынку. — Уважает он вас шибко, Надежда Игнатьевна. Ночуете у нас, матушка?
— Ночую, если не погонишь…
— Что вы такое говорите! Молочка выпьем. Поговорим. Может, рюмашку с устатку?
— Дарья, мне бы где-то обмыться. Вся в пыли.
— Так я баньку потоплю?
— Нет, ночью, что ты…
— Тогда… покупаемся пойдем. На Великую.
От лугов поднимался туман. Река дышала холодом. Скрипуче кого-то призывал коростель. Дарья, подоткнув подол сарафана, босая и простоволосая, ходко бежала через луг, Надя едва поспевала за ней.
— Я-то глупая, нет бы весточку дать, так вот заставила беспокоиться, — говорила она, оглядываясь, — мой соколик по пятам, как голубь весенний. Гоню я его. Хочу хоть немножко без страха пожить. Однорукий черт, такой настырный…
Надя видела в вечерних сумерках счастливое лицо Дарьи, и что-то горькое, болезненное туманом накатилось на нее.
— А если к другой уйдет?
— К другой? Я ему, черту, последнюю ногу отшибу.
В грубоватых словах Дарьи не слышалось истовой угрозы, а так, игра, ласковость даже.
— Бросил пить?
— Бросил. А вот и она, Великая!
Река холодно блеснула меж кустов ивняка. Надя тотчас увидела далеко, в сыром белом облачке тумана, темную точку: лодка! Весла ладно поднимались и опускались. Движения рук и спины гребца, сглаженные туманом, были ловки и споры. Лодка скоро исчезла за крутым выступом берега. Надя вышла из ивняка, остановилась. Услышала рядом прерывистое дыхание Дарьи.
— Ушла? — спросила Надя, вглядываясь в белый туман над рекой.
— Ты про лодку? Ушла. Как она проскочит Воронью мельницу? Больно шумна там вода. Бесится в старых сваях.
Они разделись.
— Ты что же так, нагишкой? — удивилась Надя.
— А что? Скидывай и ты, матушка. Чего уж там тело делить, пусть все охолонется. — И, заглядевшись на Надю, сказала: — Складная какая!
У Нади крепкие, развитые плечи и сильные руки. В теле ее была особая привлекательность — оно пропорционально сложено. К чему бы она ни прикасалась сейчас руками — то ли к волосам, то ли к груди, — все как бы оживало от этих прикосновений и выявляло свое, особенное. Мягкий и плавный переход линии шеи к плечам, и так же плавно и мягко обозначена талия, и чуть сильнее, чем полагалось женщине, развитый брюшной пресс. А ноги крепкие, как у бегуна, — сколько же пришлось ей стоять возле операционного стола, особенно во фронтовых госпиталях…
— Не рожала, видать? — спросила Дарья.
— Не рожала. — Надя все еще колебалась, последовать ли Дарьиному совету — раздеться догола и в воду. Но вот, поспешно скинув все, бросилась с берега. Тело ее вначале обняло холодом, но через минуту она не ощущала студености воды, легко плыла к середине омута. А Дарья осторожно сошла с берега, погрузилась по грудь в воду и стала плескаться пригоршнями. Надя вернулась к ней, ступила на скользкое глинистое дно.
— А что не рожала-то? — спросила Дарья, перестав плескаться. — Пожили мало?
— Угадала! Война…
— Не вернулся, поди?
— Да.
— Доктор тоже?
— Доктор.
— Докторов и то убивало… — Дарья помолчала, глядя, как рябится гладь омута от всплеска рыб. — А больше не довелось встретить? И мало ли их в жизни…
— Да, в жизни мужчин немало… Это ты верно сказала.
— Может, и твой где прикорнул?
— Может, и прикорнул… Ну, я еще разик…
Надя вытянулась и, выбрасывая вперед сильные руки, снова поплыла к середине омута.
На обратном пути домой Дарья снова завела разговор об этом. Ей почему-то было жаль доктора. Обошло ее счастье. Дала бы своего, да как дашь? «Наверно, счастье-то у нее другое, не как у меня — муж-инвалид, четверо детей, дом, корова, сена на всю зиму. И что мне еще надо? У доктора и этого нет…»
— У Манефы все живете? — спросила она, зная, что у доктора не было своей квартиры.
— У Манефы.
Пили молоко в летней горнице. На чердаке еще слышались голоса ребят. В углу сидел и осторожно, в горсть, курил Алексей. Глаза его странно светились в темноте.
— Слышь, Алешка, — сказала Дарья, подливая доктору молока в большую глиняную чашку. — Надежде-то Игнатьевне сруб нужон, пятистенок. Живет в людях. О себе есть ли время подумать?
— Ты угадала мои мысли, Дарья. — И Надя вспомнила, как в свой первый день в Теплых Двориках облюбовала место для дома. — Но зачем пятистенок?