Но в эту пятницу правило было нарушено. Народ шел к гузару, хотя в чайханах ничего не продавали и Урунбай-ата не ставил тазик с самсой на супу. Шел возбужденный, встревоженный. В числе нарушивших покой пятницы я увидел самого Урунбая-ата и его сына Курбана. Оба были одеты соответственно праздничному дню, но лица не выражали смирения и кротости, приличествующих истинным мусульманам. Рядом шагал дядя Джайнак. Вернее, не рядом, а в окружении джизакцев — ткачей, кузнецов, шорников, кожевников. Эта движущаяся, разбегающаяся и снова собирающаяся масса людей обтекала дядю, и он то тонул в ней, то вырывался вперед. Он говорил — они слушали. Слушали жадно, стараясь не проронить ни слова. А говорить дядя Джайнак умел хорошо, это я знал. Но не его умение говорить привлекало сегодня людей. Красноречию вряд ли кто придавал значение. Джизакцев потрясали и удивляли сами слова. Дядя ругал богатеев, мулл, мингбаши и элликбаши, честил царя. Всем доставалось от Джайнака. Впервые так открыто звучала запретная речь. И это пугало и в то же время гневило людей, наполняло их сердца смелостью. По лицам я видел, как огонь мужества снисходит на джизакцев.
Чтобы понять, почему мой дядя оказался впереди толпы, надо познакомить вас с этим, таким же необычным, как и Урунбай-ата, человеком. Прежде всего Джайнак-ака не был ревностным мусульманином, никогда не ходил вместе со всеми в мечеть, и никто не видел его молящимся. Одно это делало дядю приметным среди жителей окраины Джизака, где он имел небольшой клочок земли и занимался хлебопашеством. Кое-кто сторонился безбожника, кое-кто побаивался, по большинство соседей уважало Джайнака за трудолюбие и смелость, за умение говорить так, что душа загоралась.
Домик его был простым и бедным. Помню, зашли мы как-то зимой с Адылом, дружком моим, к дяде и остановились изумленные на пороге. Шел снег, а крыша и стена кухни глядели на белый снег своими дырами и принимали снежинки, словно желанных гостей. Сам дядя сидел под навесом и, несмотря на ужасный холод, что-то мастерил. Тут же лежали хозяйственные принадлежности крестьянина: омач — деревянная соха с медным наконечником, такая же деревянная борона, колесо от телеги, лукошко для рассеивания зерна. На стене висели белый лук, красный перец в сухих связках, какие-то мешочки с крупой или семенами. За занавесом стоял сам дом дяди, и через открытые двери мы увидели жену хозяина, стряпавшую у самого очага.
Прямо с порога мы поздоровались по всем правилам, причем слова произнесли громко, настолько громко, что жители дома должны были если не вскочить со своих мест, то во всяком случае бросить дела и посмотреть на нас. По ни дядя, ни его жена ничем не проявили своего удивления или интереса. Дядя, правда, повернул голову и, не прекращая работы, сказал:
— Здравствуйте, сыночки. Смело входите и не бойтесь — у нас нет ни тигра, ни волка, ни даже собаки…
Издали женщина спросила:
— Чьи это дети?
— А я и сам не знаю, — пожал плечами дядя. — Лица вроде знакомые, но вот где я их видел, убей — не помшо.
Он внимательно посмотрел на нас, подумал, ничего для себя не решил и спросил озадаченно:
— Ну, так в чем дело, сыночки, какая просьба ко мне?
Я смолчал, обескураженный приемом, а дружок мой Адыл ответил:
— Отец прислал меня…
— А кто твой отец, сын мой?
Это было уже забавно, и мы с Адылом переглянулись насмешливо.
— Неужели вы не узнаете? Я сын Салима-ака…
— Вай! Самого Салима-хуроза сын! — Дядя назвал отца Адыла Салим-хуроз, то есть Салим-петух, за его вспыльчивость. — Ведь ты был беленьким мальчиком! Когда же оспа села на твое лицо?
— Прошлым летом, — ответил Адыл и опустил голову. Лицо его было покрыто оспинками, которых он стыдился и каждый раз краснел, когда ему напоминали о них.
— Ну, ну, — успокоил мальчика дядя. — Будь мужчиной. Отнимает у тебя природа красоту, так ты умом бери, силой побеждай. Вот нога у меня припадает, что ж теперь делать, не слезы же лить. Держусь…
Утешения нужны, однако они мало помогают страдающему. Мой Адыл никак не мог привыкнуть к оспинкам и смириться с тем, что они вечно будут на его лице. Иногда я видел его плачущим где-нибудь в укромном месте. Мне становилось нестерпимо жаль друга, но я не подходил к нему в такие минуты, дабы не показывать свое сострадание и не увеличивать боль мальчика. Взрослые этого часто не понимали. Учитель наш Миртажанг, чтобы подчеркнуть неестественный цвет лица Адыла — оно стало после оспы черным, — назвал его «Ак бала — белый мальчик». Так это прозвище и осталось за Адылом.
— Да вы, наверное, замерзли, сынки мои! — спохватился дядя. — Идите к очагу, погрейтесь. Эй, мать! Принимай гостей!