...Я встретил себя девятнадцатилетнего...
У меня не осталось его фотографии,
у него не могло быть моей фотографии.
Но мы сразу узнали друг друга.
Не удивились, протянули друг другу руки.
Но рукопожатье не состоялось
из-за расстояния в сорок лет.
Оно замерзло, как море безбрежное северное.
И на площадь Пушкина - для него еще Страстную - начал
падать снег.
Я замерз - особенно руки и ноги,
хоть был в меховых перчатках, носках шерстяных и ботинках,
а он стоял с голыми руками.
Вкус мира во рту у него был как вкус зеленого яблока,
в ладонях его - упругость девичьей груди.
Ему казалось: рост песни - километр.
Ему казалось: рост смерти - вершок.
Он не знал ни о чем из того, что с ним будет потом.
Это знал только я, потому что
все, во что верил он, я поверил,
всех женщин, которых полюбит он, я полюбил,
все стихи, что напишет он, я написал,
во всех тюрьмах, где он будет сидеть, я сидел,
все страны, где он побывает, я прошел,
все, чем он заболеет, я переболел,
все сны, что ему приснятся, я досмотрел,
все, что он потеряет, я потерял...
НАЗЫМ ХИКМЕТ
Глава, в которой заключенного бурсской тюрьмы судят военным трибуналом и выводят расстреливать на палубу корабля
Ночь. Тополя во дворе уже голые. Ветер стих. Но тени ветвей, переплетаясь с тенями решеток, еще колышутся на белом потолке, и от этого изученные до отвращения два желтых потека на штукатурке принимают неузнаваемее очертания - то волка, то мефистофельского профиля, то зайца, свернувшегося, как на полной луне.
Минула цепь подземных глухих превращений, и вот-вот с минуты на минуту кончится осень. На Улудаге выпал снег. Медведи на яйлах, должно быть, зарываются поглубже в жухлую каштановую листву, готовясь к спячке. Забылась до утра и тюрьма. А он все лежит и глядит в потолок. Часы на гвозде показывают два.
В машинке незаконченное письмо: