Не на несколько дней, не на девять лет. На двенадцать с половиной лет ушел он на свой подвиг, чтобы выйти из тюремных стен, обретя бессмертие»
Смерть и воскресение
…Я встретил себя девятнадцатилетнего…У меня не осталось его фотографии,у него не могло быть моей фотографии.Но мы сразу узнали друг друга.Не удивились, протянули друг другу руки.Но рукопожатье не состоялосьиз-за расстояния в сорок лет.Оно замерзло, как море безбрежное северное.И на площадь Пушкина — для него еще Страстную — начал падать снег.Я замерз — особенно руки и ноги,хоть был в меховых перчатках, носках шерстяных и ботинках,а он стоял с голыми руками.Вкус мира во рту у него был как вкус зеленого яблока,в ладонях его — упругость девичьей груди.Ему казалось: рост песни — километр.Ему казалось: рост смерти — вершок.Он не знал ни о чем из того, что с ним будет потом.Это знал только я, потому чтовсе, во что верил он, я поверил,всех женщин, которых полюбит он, я полюбил,все стихи, что напишет он, я написал,во всех тюрьмах, где он будет сидеть, я сидел,все страны, где он побывает, я прошел,все, чем он заболеет, я переболел,все сны, что ему приснятся, я досмотрел,все, что он потеряет, я потерял…НАЗЫМ ХИКМЕТГлава, в которой заключенного бурсской тюрьмы судят военным трибуналом и выводят расстреливать на палубу корабля
Ночь. Тополя во дворе уже голые. Ветер стих. Но тени ветвей, переплетаясь с тенями решеток, еще колышутся на белом потолке, и от этого изученные до отвращения два желтых потека на штукатурке принимают неузнаваемее очертания — то волка, то мефистофельского профиля, то зайца, свернувшегося, как на полной луне.
Минула цепь подземных глухих превращений, и вот-вот с минуты на минуту кончится осень. На Улудаге выпал снег. Медведи на яйлах, должно быть, зарываются поглубже в жухлую каштановую листву, готовясь к спячке. Забылась до утра и тюрьма. А он все лежит и глядит в потолок. Часы на гвозде показывают два.
В машинке незаконченное письмо:
«Я в странном одиночестве. Не в абсолютном, не в полном одиночестве; одиночество полное и абсолютное намного ужасней. Как полное и абсолютное рабство. Или что-то вроде полной и абсолютной слепоты… Я одинок наполовину. Какой-то частью своей — я вместе с людьми, ощущаю прямо перед своим лицом кипящее столпотворение природы от букашек в травах до звезд на небе, вижу людей, снующих во всех концах Земли. Я среди них… Но какой-то частью своего «я» — я совершенно одинок. Так одинок, что ощущаю это впервые в жизни. Бывает, я задыхаюсь от печали. Что-то во мне задыхается, капая-то часть меня, но задыхается. Я должен это победить, это одиночество, эту проклятую печаль. Для этого есть только один способ. Отныне у меня не будет больше личной жизни — не пойми меня превратно, я не жалуюсь — ведь и до сих пор я мало жил для себя! Да, принять и согласиться с тем, что больше не будет у меня моей жизни, даже такой, какая была до сих пор. И осуществить это…»