Целовал, смотрел в глаза, бил, умолял на коленях

И снова бил.

…Реки обмелевшей ил

Пропускает сны: сны, как и люди, – тени.

(Говорят, тени сгорят. Говорят, не останется тени.)

<p>«Корни вцепились в горячую землю…»</p>

Корни вцепились в горячую землю старой хрущёвки.

Квёлый росток упирается в точку на карте беззвездной.

Что там, в парсеках за твердью линялой, безбожною бездной?

Где-нибудь в брошенной на произвол райской Борщёвке?

Может, приедешь туда, и не встретит никто, не узнает, –

Серый песок по колено, по грудь, респиратора выше.

Только ПЖ в нескончаемый выдох прерывисто дышит,

Только чатланин(?) с ключами в заброшенной каменной нише,

Только экрана для астрономов заставка цветная.

Может, пойдёшь по колено в песке к позабытому дому

(Будет вернее сказать – к пепелищу – на горе/на горле),

Птенчик ты, слётушка, птенчик ты боженькин, птенчик ты орлий…

Глянь – ничего, да и вправду, что чем ничевей, тем бездонней.

Ходят над речкою, дышат с экрана буланые кони,

Гнётся у речки, ломается поле в хрущёвские кровли,

Тянут к земле, не пускают за конями верные корни.

<p>«Стремился к высокому…»</p>

Стремился к высокому тягой табачного дыма.

Молчал, что рука как опора просто необходима.

Пил самую крепкую и дурманную влагу.

Во снах рисовал стихи на небоскрёбах Чикаго.

Руки водили по воздуху – кисть по стеклу и бетону,

Сам же пугался размахов грубых-зримых-весомых.

Ветер дописывал мастера росчерками-штрихами.

Влага дурманная изредка отдавала духами.

По совету старенькой (и опытной) бабы Вали,

Как египетских мумий тщательно пеленали.

К году забыл, как писать, рисовать и Чикаго.

Заговорил, в забытьи сжёг холсты и бумаги.

В три удивлялся смышленой кошке из «Репки».

В пять – небоскребы ломал на занятиях лепкой.

Бил по рукам тех, кто стремился выше.

Четырнадцатого апреля, утром, на вид – сорок лет, в старом трико, из дому за пивом и сигаретами вышел.

<p>«Запечатанное в бутылку письмо с того света…»</p>

Запечатанное в бутылку письмо с того света,

Поднесенное кем-то к затылку, к виску ли – это

Лечится в санатории закрытого типа,

Во дворе которого липа – горит янтарём, не сгорает липа.

Ты войдёшь в берега этой речки, томлёной гречки,

Что навроде закуски, и белочка на крылечке

Собирает семечки инвалидов и их семей,

Полные горьких от пережарки слюней,

И тебе всё покажется бледным, поскольку вечер и действительно бледно,

Зажигаются меж/за решетками свечи, как свет последний

Перед армией, потому что явно косишь и конечно годен, –

Не бывает разумнее стиш о бутылке и бутылки сей внеземной природе.

Сей разумное, доброе, вечное, сей пролесками гильзы густо,

Твоё место в палате мечено, ждёт тушёный фарш и капуста.

Возвратятся не все, в дальних далях останутся сильные духом.

Это божья непруха и ротного тоже непруха,

Потому что нельзя по матери, если повсюду черти,

И в глазах у чертей не навроде, а точно – смерти.

<p>День седьмый</p>

Сказки увязших по горло в траве и кафеле.

Чай для прогрева миндалин, терновый, как.

Краски, картинка – отточены частым надфилем.

В мёртвой глуши есть изящество, в крови – такт.

Зелень, вплетенная в кости, кресты телеграфные.

Вёрсты вокруг да около, рваный шёлк.

Знаешь, я видел морфины на этом кафеле.

Их не хватало, а Ты, избиенный, шёл.

Знаешь, я видел, ослепший, как Фройд безумствовал,

Обезоружен, смущён, целомудрен, как.

Знаешь, я видел: день седьмый в окне – искуственен,

Смятый низшею силой последний акт.

Знаешь, вначале была (да, она) истерика.

Сон был первей, но вначале была она…

Господи, доведи до другого берега.

Господи, не найди под пальто вина.

<p>Бог не умер</p>

У лотка с серым мясом нога увязает, уверенно – трудно идти,

И солдат опирается на алебарду и серое мясо.

Вместо солнца холерного вертится шар на кости,

Бродит бог средь червей и рабов, без иконо и стасов.

Трудно богу нектар добывать из (помягче, помягче) дерьма,

Серой жижи, в которой солдаты, монахи и блики юпитеров тонут.

Надвигается свет, тот, который прописан как внешняя тьма.

Бог не умер, и небо за кадром синё и бездонно.

Перемотка назад. Не видны ни доносы, ни вехи, ни брод.

Бог идёт, у лотка с серым мясом нога увязает, идёт.

Шумовик так внимателен, словно от этого шага зависит. Зависит.

Бог останется. Лентой, плетенной рабами, заложен Исход

Мысли(?)

<p>«Пейзажная ценность картона не выше нуля…»</p>

Пейзажная ценность картона не выше нуля.

На кухне два датских, не бритых кой день короля

Решают, кто призрак, кому за бутылкой идти.

И длятся за окнами вечные сны, (то)поля –

Без края, без смысла в заснеженном чьём-то пути.

А вьюга ломает, мотает по снегу картон.

Два датских решают, кто призрак, кто тёртый (калач?).

И длится за окнами датскими стон, или плач

Стекает по тверди некрашенной старых окон.

И пишет великую драму великий палач.

И, мнится, в метели – единственный сын короля –

Картон ли, набросок ли тени наброском угля?

Выходит на сцену и смотрит печально окрест, –

Глядит, обретая предельную ценность с нуля,

Пропитанный смертью, вознёсшийся прежде на крест.

А выживший (с кухни) идет за бутылкой в поля,

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги