Профессор, уже нетрезвый, обернулся к Воробушку.
— Товарищ, я столько о вас слышал. Если можно так выразиться, ваш струнный октет — одно из любимейших моих музыкальных произведений. Такая честь наконец-то составить с вами знакомство.
Вокруг них общий разговор разделялся на беседы поменьше. Профессор принялся напевать себе под нос песенку — «Жасмин» — возвратившую Воробушка в чайные его юности. Воробушек поведал, что всю страну обошел, распевая эту самую песню.
— Когда я был молод, — сказал Профессор, — я тоже путешествовал. Меня завербовали в Гоминьдан. К счастью, я сумел ускользнуть и перейти линию фронта к коммунистам. Это был ужас — бои, в смысле. Но мы построили эту страну.
Он помолчал, дважды легонько ткнул Воробушка большим пальцем в колено и сказал:
— Потом я вернулся в родной город на празднование победы — и лишь для того, чтобы узнать, что, когда японцы вошли в город, моя жена пропала. Многих во время нападения переселяли с места на место, сказал я себе. Если богам будет то угодно, я обязательно снова ее найду.
Профессор уехал в Шанхай преподавать в университете историю и западную философию.
— Наши книги полны рассказов о самозванцах, обреченной любви и многолетних разлуках. Знаете классическую песню, «Далеко-далеко», ну да, конечно, знаете. Когда я ее слушаю, то не могу не думать, что моя любимая наконец вернулась. Прошло уже двадцать лет с тех пор, как я последний раз ее видел, но в моих мыслях она не изменилась.
— Расскажите ему, как я стал жить у вас, — сказал Кай. Голос его прозвучал мягко и — во мгле — неожиданно близко.
— А, — сказал Профессор. — Ну, в шестидесятом я узнал, что у племянника моей жены есть музыкальные способности. Я устроил ему прослушивание в подготовительный класс Шанхайской консерватории…
— Вы сделали все возможное, — сказал Кай.
— Ну, я все-таки храбро сражался в войне. Как я уже сказал, тогда люди ко мне прислушивались. Как бы то ни было, вот так Цзян Кай и прибыл в Шанхай. Одиннадцати лет от роду, было это сразу после Трех горьких лет… Я вам честно скажу, тогда я впервые получил хоть какой-то намек на творившееся там бедствие. У нас в Шанхае, конечно, бывали нехватки, но в сравнении с селом… — Профессор прошелся к окну. — Кай стал жить у меня, и в моем доме вдруг завелась музыка. Я в то время учил Лин, а он везде ходил за ней следом. Они были неразлучны.
Он взял эрху в руки так, словно инструмент мог что-то ответить на охватившее его мысли смятение. Старый Профессор сыграл первые ноты «Далеко-далеко», затем печально улыбнулся Воробушку. И отложил смычок.
Разговор в комнате замкнулся сам на себе. Лин говорила:
— Но кто любит революцию больше нас? Кто умер бы за нее? Я бы умерла. Так почему я не могу критиковать политику партии в той или иной области, оставаясь при этом реформатором в рамках партии? Почему партия упорствует во мнении, что критика может исходить лишь от классовых врагов?
— Но ведь новая кампания, культурная революция, как раз велит усомниться в старых подходах, — сказал Кай. — Самообновление…
— Не будь наивным, — безапелляционно сказал Сань Ли. — Это про критику в приемлемом и правильном русле…
— Каждый трудовой коллектив, — вмешалась Лин, — получил разнарядку сдать определенный процент правых уклонистов, но это же безумие, разве нет? Или, может, это и гениально. Но как бы то ни было, это совершенно систематический процесс.
И так они бормотали дальше, никогда ни до чего не договариваясь и никогда ни в чем не соглашаясь.
Мысли Воробушка, расслабленные вином, рассеянно блуждали. За радио и за голосами он словно спрятался, как будто и вправду был соглядятаем. Завтра он придет к себе в консерваторию и продолжит работать над симфонией. Четыре белые стены, простой стол и открытое пространство в голове — разве могла столь скромная жизнь именоваться свободой? Он снова слушал Баха. Как этот западный композитор сумел отвернуться от линейного и обрести свой голос в циклическом, в канонах и фугах, в том, что сам Бах называл Божьим временем и что сунские и танские мудрецы древности воспринимали как постоянное переповторение прошлого, вращение колеса истории? Кампании, да и сами революции, накатывали волнами и заканчивались лишь затем, чтобы снова начаться. Могли ли ограничения Баха создать иной род свободы? Могло ли отсутствие свободы обнажить границы их жизни, смертности, рока? Что, если бы жизнь и рок оказались одним и тем же? Он потряс головой, отгоняя эту мысль. От вина он размяк. Скоро ему придется подняться, отыскать своей велосипед и крутить педали до дома, и закладывать круги будут уже его собственные руки-ноги. Эта комната, сказал он себе, не что иное как аномалия, возможно, одна из многих: еще не отполированные до блеска уголки города. Чжу Ли инстинктивно поняла бы, что его тревожит, она заметила бы, как Профессор со своими друзьями жаждут покинуть отведенное им пространство и промаршировать на авансцену. Но Воробушек хотел лишь времени — чтобы сидеть у себя и писать; он хотел положить на бумагу музыку, что неустанным потоком бесконечно лилась из его мыслей.