Воронежцы, знавшие Ивана Карповича в самом начале девятисотых годов, помнили его всегда элегантным. Костюм свежий, как с иголочки, созвучная моде шляпа, укороченное легкое, даже зимой, пальто.
Теперь внешне он опростился. Именно к этому периоду относится неизменная хлопчатобумажная тужурка цвета хаки. «В этой тужурке он ходил без малого десять лет, — вспоминает Лия Тимофеевна, — и, казалось, не придавал одежде никакого значения».
Вот именно — «казалось»! Как раз того он и добивался, чтобы так казалось и добрым знакомым, и Насте, и матери, и даже ей — Лии.
«Спартанский режим...», «Все тратит на книги...» Благопристойная мина при скверной игре!
Только играл не он, а им издевательски играла жизнь.
Иван Карпович и в эти годы очень много трудился. В большей своей части это был труд впрок, на будущее.
В приходе лучшего будущего Воронов не сомневался никогда. Он нерушимо верил в победу и торжество революции. Но веру в себя можно было и потерять.
Это ли не горестное признание, не суровый приговор собственному малодушию!
Все же периоды депрессии не были длительными. Ведь жил на свете человек, для которого он и в слабости своей был сильным, и в нищете — богатым, и в эгоизме — великодушным.
И он делался таким, ибо маленькая «черная мадонна», невоспетая, непрославленная (та самая, о которой писал Маркс своей Женни), творила чудо с чающим чуда.
Так и шло время во встречах и разлуках.
В 1912 году Лия перебралась в Москву. Диплом Бестужевских курсов давал единственную привилегию — право жительства в любом месте России, в любом городе. Русские девушки, окончившие курсы, обычно устраивались учительницами в гимназии. Для еврейки двери туда были закрыты. А в еврейскую школу, где-нибудь в черте оседлости, доступ ей преграждал ребенок от мужа-русского. Целых три года перебивалась частными уроками. Помогали сестры Цейта и Маня и брат Борис; все почему-то бессемейные, они души не чаяли в племяннике. Наконец Лия получила работу в учреждении Союза городов — в бюро по розыску беженцев.
Нет, вряд ли кто-нибудь мог в ту пору угадать в ней Суламифь или, тем паче, мадонну. Скорее можно было бы найти ее черты в кочующем по страницам многих повестей образе швеи, безгранично терпеливой, беззаветно преданной, всегда готовой отпустить любимого человека или самой отойти в сторону, когда казалось, что так лучше для него.
Жизненным принципом Лии — можно считать этот принцип ошибочным, ложным, но нельзя не воздать должное ее твердости — был отказ от борьбы за семейный очаг. Не связывать любимого человека никакими узами: домом, бытом, даже ребенком — этому самой для себя принятому закону она следовала неуклонно.
Иван Карпович уезжал на два, на три месяца, случалось — на полгода. И всегда знал, что, вернувшись, встретит прежнюю любовь и доверие. В этом была его точка опоры. Не та, обретя которую надеются перевернуть весь мир, но необходимая для самоутверждения.
Иван Карпович возвращался в Москву. Тогда жили семейно. Отец и сын вознаграждали себя за разлуку. И если Иван Карпович не вышагивал по комнате, обдумывая новую статью, если не сидел за письменным столом, он почти безраздельно принадлежал Воле.
Когда удавалось скопить какие-то резервы, уезжали все вместе, подальше от асфальта, поближе к траве и воде. Два лета подряд, в одиннадцатом и в двенадцатом годах, жили под Ревелем у друзей, лето тринадцатого года провели в Феодосии.
Эти стихи были написаны раньше и напечатаны в «Знании» в 1910 году. Но сейчас они звучали в душе с особой силой.
Пока Лия была тут же, на пляже, и оставалась с ребенком, Иван Карпович уплывал очень далеко, мог часами лежать на воде, счастливый, умиротворенный.
Потом мать уходила в город, а отец и сын превращались в зодчих. Из камней и мокрого песка строили целые города: то Венецию с ее каналами, то древнюю Диоскурию, погрузившуюся некогда в море. Играли совершенно всерьез, самозабвенно, до потери представления о времени.