Потом нас вызвали по одному в особую комнату, где фотографировали анфас и в профиль и зачем-то сняли отпечатки пальцев. Для всех нас это было ново: ни в тюрьме, ни позже этой процедуры над нами не учиняли.
"Значит, дело серьезное", — думал каждый из нас. Такое совершается только над обвиняемыми, преступления которых ясны и уже доказаны.
Малоземова на допрос вызывали раньше нас, и ему следователь предъявил обвинения: открытое неповиновение лагерным властям, подстрекательство к бунту, участие в коллективном неповиновении администрации. А все это грозило статьей 58 Уголовного кодекса. Но шаг за шагом дело прояснялось, и картина стала вырисовываться в других красках, чем те, какими нарисовал ее Немировский вкупе со своими помощниками. События выглядели уже не такими страшными, однако до самого суда обвиняемыми считалась группа заключенных из "врагов народа", то есть Малоземов, я, Фесенко, Аристов и другие — всего девять человек.
– Теперь жди отправки в штрафную, — сказал нам один из сведущих в таких делах уголовник.
– А где эта штрафная?
– На станции Ерофей Павлович, дальше к востоку… Но главного мы достигли: в течение недели всех нас побарачно отвели в баню, где мы и сами отмылись, и прожарили свою одежду. В бараках была произведена генеральная дезинфекция, вшей вывели и пайку чуть прибавили. Это была немалая победа.
В конце мая нам объявили об отправке. Рано утром мы второпях простились с Кудимычем и Негановым, уходившими на работу, и больше с ними никогда не встречались…
Потом конвой отвел нас на станцию, и вскоре мы оказались в зарешеченной теплушке, прицепленной к попутному поезду. Под вечер того же дня нас высадили на крупной станции, а затем водворили под усиленную охрану в колонну № 71, как две капли воды похожую на нашу за № 62.
Глава двенадцатая
Истинное мужество обнаруживается во время бедствия.
Вольтер
В нашем больном воображении штрафная представлялась чем-то до жути страшным, на самом же деле ни чем особенным этот лагерь не отличался от многих других, расположенных вдоль Сибирской магистрали. До нас доходили рассказы о лагерях Магадана, Колымы, Печоры и других далеких окраин, где режим и произвол были много страшнее, а жестокость и издевательства над зэками много изощренней. В такие лагеря ссылались видные политические деятели и большие военачальники, осужденные на длительные сроки и, по сути, обреченные на гибель. Здесь же, на виду у людей, где заключенные имели постоянный контакт с населением, методы обращения с зэками не переходили за общеустановленные рамки. И в этом было наше счастье и спасение…
Колонна № 71 называлась штрафной, очевидно, потому, что сюда переводились в чем-либо проштрафившиеся уголовники, а также те, против кого возбуждалось уголовное дело. Это была своего рода предвариловка под боком у третьей части Бамлага. Внешне она была совершеннейшей копией многих лагерей тех мест, а кухонным коридорчиком от зоны напоминала нам карантинную колонну в Амазаре. Но внутри самой зоны было нечто новое: она делилась на две части.
В общей стояли два барака, где размещались главным образом "вербованные" в 1937 году, подследственные и обычные работяги. Третий барак, расположенный чуть поодаль, был обнесен высокими плотными рядами колючей проволоки, которая и отделяла вторую, внутреннюю зону с запирающимися воротцами и караульным перед ними. В этом бараке содержались неисправимые рецидивисты — воры всех мастей и бандиты…
Когда нас приняли и привели для поселения к одному из первых двух бараков, двери которого приходились против второй зоны, из группы уркаганов, толпившихся за проволокой, раздались возгласы:
– Откуда, чалдоны, притопали?
– Неужели так плохо на воле, что сюда захотелось?
– Да это же взятые на время от сохи!
– Эй, фраера, нет ли кусочка хлеба водичку запить?
– Какие же они от сохи? Это ж все контра?!
– Теперь и мужики — контра…
Как потом выяснилось, соха была тут вовсе ни при чем. На старом тюремном жаргоне все невинно осужденные или сосланные назывались "взятыми от сохи на время".
В барак нас привел помпобыт этой колонны. Найдя дневального, он весело сказал:
– Принимай, Македон, пополнение. У тебя тут есть свободные места, размести их без притеснения, — и пошел к выходу.
– А засэм притэснять, — с сильным акцентом ответил черный, как уголь, невысокий и сухой старичок с живыми, темными, веселыми не по летам глазами.
Полугреческую фамилию этого доброго и ласкового старикана было трудно выговорить, и ему дали прозвище по его родине — Македонии. По национальности он был не то сербом, не то румыном, а скорее всего — цыганом. За целый год пребывания с ним в одном бараке мне так и не удалось узнать, когда и как он попал в Россию и за что угодил в эти прелестные места. Он смешно коверкал русские слова, и мы иногда просто покатывались со смеху, а Македон только улыбался, что доставил нам удовольствие.
Иногда, глядя на его старания перед начальством, дабы улучшить наш нищенский быт, кто-нибудь скажет;