Шаповал встрепенулся настороженно. Что-то учуял в вопросе и, не двигаясь с шубы, на которой лежал,, медленно предостерег:
— Ты что, насчет централизма и дисциплины?
— Неровно, помоему, прыгаем мы как-то...
Шаповал решил:
— Пустяк! Станешь опять центровиком, начнешь орудовать и об этом думать перестанешь. Годика через три мы, брат, сами себя не узнаем...
Оба смолкли, каждый со своими думами. Потом улеглись прочнее и заснули.
Прошла ночь.
Стебун видел и сам, что Москва обновляется.
Еще пару дней он был без пристанища и ночевал у Кровенюка, в то время как Шаповал нашел себе приют в городе у товарища.
Эти дни были днями подготовки и открытия заседаний конгресса. Деятелей партии встретить для того чтобы говорить о всяких случайных делах было безнадежно, и поневоле приходилось мотаться из одного места в другое. Тут и примечалось обновление Москвы.
Человек — существо скоропортящееся. Давно ли улицы столицы, в домах которой каждый торговец подделывался под «трудовой элемент» и не высовывался наружу месяцами, поражали своей пустынностью? Теперь все это как рукой сняло, потому — нэп, свободная торговля, нетрудовой элемент почувствовал право на дерзостное овладение улицей.
Стебун покрякивает, глядя на них. У него в душе еще саднит тяжесть разразившейся в личной жизни трагедии. К ней тянутся колкие жала его отцовской памяти, парализующие активность.
Холодным булатцем скрещивается с ними острая воля.
Магнето ума бесперебойно пульсирует.
Надо все забыть, начинать сначала — жить еще полжизни.
Уже приобретение комнаты оказалось сложным делом, а затем предстояло несколько обязательных явок. В райкоме предложили ему прикрепиться к ячейке. Надо было добыть билет, чтоб побывать на конгрессе, сговориться о работе для Резцовой, чтобы спасти для советской власти недурную работницу. Вырешить вопрос о себе.
В один день — одно, в другой — другое, и концы с концами сводятся.
Меж делом Стебун наблюдает пестрый людняк Москвы. Смотрит, как из мелкой крупки грошевых страстишек и пятачковых интересов людей складывается такая большая и упрямая суета, что у каждого от нее начинает течь сок.
Первое время это было так странно, что ему казалось будто все люди зацепились в Москве только проездом, а он один обосновался здесь понастоящему.
Стебун не знал, обновление ли это, но видел, что Москва на взводе, будто хлебнула крепкого меда.
Проходил по излоскутенной площадями Моховой и замечал: каждый рабфаковец так профессорски разговаривает с товарищами и так учено морщит лоб, словно под его кепкой не ребячий чердак, а мудрость архимедовского глубокомыслия. А среди самоуверенных вхутемасовцев и толкотливых вузовцев потухающим огарком жмется скромная фигура всероссийски известного естественника; с вынужденными остановками делает перебежку к университету прославленный академик, маневрирует через людской поток и Стебун, которому толпа обталкивает бока, как тротуарной тумбе.
Стены домов еще позаляпаны везде пластырями клейстера и обрывками плакатов, бросавшими недавно жгучие зовы массам. Но уже на Петровке показался нэпман и только оперяется еще после передряг революции, но уже свои позиции предугадывает. Здесь кафе проектируется, там Мосторг, там пассажи, казино...
На улице и разговор:
— Будет ли казино настоящее?.. А в кафе и певицы будут?
И священнодейственно настраивающиеся дельцы прощупывают углы будущих магазинов, считают в помещениях окна для предполагаемых витрин.
Иная картина по Тверской, от Охотного Ряда до Страстного монастыря. Здесь — несколько известных далеко за пределами Москвы литераторских клубов. Магазины книжные и канцелярские, частью еще закрытые и пустынные, частью уже разворачивающие торговлю. Много общежитий для местных и приезжих ответственных работников, гостиница для иностранцев. Театральные студии.
Поэтому здесь крупное, общероссийское, даже мировое, господствует.
На следующий день после встречи с Шаповалом он сговаривался в Главполитпросвете по поводу Резцовой. Оттуда зашагал в столовую пообедать и, выйдя с угла Большой Дмитровки, увидел: Дом союзов опутан веревками, обставлен лестницами; несколько группок рабочих разворачивают и пристраивают к фасаду дома батареи ламп и полотнища приветствующих открытие конгресса плакатов, а в подвижной досчатой зыбке, подвешенной для подъема рабочих, торчит жестикулирующая фигура облезлого начальственного юноши в коричневом подбитом «ветром» пальто и в шляпе.
Стебун с веселым чувством остановился, узнавая в этом юноше товарища Нехайчика.
Нехайчика, — южанина, щетинщика, поражавшего своей способностью проделывать изумительное насилие над русским языком, который он отчаянно коверкал, — по партмобилизации прислали на южный фронт для политической работы. Стебун, тогда член Реввоенсовета, командировал юношу в один из перебрасывавшихся с участка на участок отрядов политпросветчиком.