Геннадий КАЦОВ. Эпиграф к вашей последней книге о нашем великом современнике: «Иосифу Бродскому – с любовью и беспощадностью». Так оно и есть: 720 страниц любви к великому поэту и беспощадности ко всем представленным в книге героям: Бродскому, Кушнеру, Бобышеву, Рейну, Евтушенко, к большинству мемуаристов, уже застолбивших в истории право на близость и память, но прежде всего – к самому автору. Если Владимир Соловьев себя в книге воспоминаний любит – то больше всех, если вспоминает – то чаще всех, а уж если беспощаден – то к себе первому, любимому и с абсолютной памятью. В этом – одна из самых любопытных интриг вашей книги. Ведь можно выступить в обличительном жанре «Исповеди» Руссо, критикуя, препарируя самого себя; или по-эзоповски пройтись по современникам вкупе с соратниками, чему масса в литературе примеров. А можно и так: «Одному недописанному опусу я дал подзаголовок: роман-сплетня. Этот тоже, наверное, смахивает или зашкаливает в сплетню. Ну и что? В „Записных книжках“ Довлатова нахожу: „Бродский говорил, что любит метафизику и сплетни“. И добавляет: „Что в принципе одно и то же“». Это – Владимир Соловьев в своей книге «Быть Сергеем Довлатовым», которую теперь я с легкостью соединю с «Иосифом Бродским», с «Не только Евтушенко» и «Дорогими моими покойниками», назвав их «метафизическими романами», раз сплетня находится в одном синонимическом ряду с метафизикой. Хотя первые две книги сериала в повествовательном плане имеют противоположные векторы. Если Довлатова в Ленинграде вы близко не знали, уже в нью-йоркском Куинсе и подружившись, и сблизившись лично и семьями, то с Бродским история другая: тесно общаясь в Ленинграде, в Нью-Йорке, прибыв сюда позже Бродского, вы с Леной обнаружили другого Осю. Этот Бродский делал себе литературную карьеру, держал дистанцию и рационально руководил отношениями, в зависимости от ситуации рассматривая их как дружеские или не очень. Посему ваша книга о нем во многом противоречит уже изданным мемуарам соратников и друзей, в чем ее, безусловно, немалая ценность. Здесь надо добавить, что в отличие от желтой прессы и ряда существующих по поводу Бродского положений и ситуаций, Владимир Соловьев практически всегда доказателен. Кстати, еще одна сюжетная линия: вы с Леной встретились в Нью-Йорке с другим Бродским, отличным от того, каким его знали в Ленинграде, но и от тех стихов ленинградского периода, которые любили и помнили наизусть. Иными словами, Бродский, попав в иммиграцию и в среду американского либерального истеблишмента, сильно изменился, став деспотичным, не терпящим конкуренции, нередко мстительным. Ревнивым к своей славе и обидчивым, если кто-то позволял себе в ней сомневаться. И все это не могло не отразиться на корпусе поэтических текстов, написанных после 1972 года, то есть после отъезда из СССР.

Владимир СОЛОВЬЕВ. Вот вы, Геннадий, все за меня и сказали, а потому наша беседа – не каноническое интервью, а разговор двух авгуров, не возражаете против такой дефиниции жанра? Что мне остается добавить касаемо Бродского? И в моей запретно-заветной книге о Бродском «Post mortem», а тем более в последнем о нем «кирпиче» «Иосиф Бродский. Апофеоз одиночества» дан не триумф, а трагедия поэта. Хоть Бродский и уступает Мандельштаму и Пастернаку по богатству эмоциональной палитры и значению в русской поэзии, но его голос – самый трагический, он возвел трагедию на античный уровень. Его лучшие стихи, типа «Разговора с Небожителем», для меня вровень с драмами Софокла. Его восприятие Бога – опять-таки трагическое. Он называл себя кальвинистом, но это, выражаясь его любимым словечком, лажа, а политкорректнее – очередной его self myth. О кальвинизме у него было приблизительное и поверхностное представление. Да и вообще к христианству не имел никакого отношения, окромя поздравительных стиховых подношений на день рождения Иисуса, которого признавал от и до – до внесения в Храм. В глубине души и в отношениях с Богом он был и остался – нет, не евреем, а иудеем, недаром так любил «Книгу Иова» и сравнивал себя с ее героем.

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги