Мелькала у меня ранее жестокая и прагматичная мысль использовать финку и гарантированно избавиться от проблемы. Но вот так хладнокровно решиться убить человека не в схватке, а "на всякий случай", я всё же не смог. Думаю, не только моё мирное "интеллигентское" прошлое было тому причиной. И здешняя действительность тоже так дёшево ценить чью либо жизнь меня ещё не научила. И не только меня. Конечно, годами копившееся высокомерие и угнетение со стороны высших сословий и нищета и озлобление низших, четыре года войны, гражданское противостояние, всё это уже играет здесь свою роль, и вспышки взаимного насилия всё чаще и чаще массово происходят сейчас по всей бывшей империи. Но в головах у многих людей местной реальности ещё не затвердело ожесточённое мнение, что убить несогласного или подозрительного всегда лучше и проще. Еще полгода назад Советы отпускали юнкеров, офицеров, да и того же генерала Краснова под честное слово. Ещё не была принята красными концепция террора, хотя поводов уже случилось предостаточно, начиная с уничтожения "красных" в Финляндии, и расправ во время мятежа чехословацкого корпуса, и порок, повешений и расстрелов во время антисоветских казачьих выступлений.
Хотя разговоры о терроре над "бывшими" среди "красных" уже поднимались, но не находили пока поддержки большинства. В рассуждениях тема террора возникала давно, так как идея массового террора для защиты революции не была изобретением российских революционеров всех оттенков, а была воспринята ими из истории Французской Революции 1789–1799 годов, служившей примером для подражания. Именно в революционные времена во Франции стали применяться массовое гильотинирование "врагов революции" и политических оппонентов, а также и расстрелы, потому что гильотины не справлялись. В процентах от населения доля погибших во время французской революции, гражданской войны в США 1861–1865 годов и гражданской войны в России 1917–1922 годов очень близки. Однако никто не упрекает респектабельную ныне Французскую Республику, что она построена на крови, и никто не тыкает в лицо победившим северянам в США потери в их гражданской войне. В этих странах гордятся своей историей, изучают её и, надеюсь, пытаются её адекватно понять и принять. Но мне всегда казалось непонятным то, что почему-то такое же процентное соотношение потерь в российской гражданской войне и интервенции вызывает обвинение в какой-то нечеловеческой жестокости и злобе российских её участников, причем, что странно, только одной из многих сторон конфликта, а также приводит к приступам презрения к собственной стране и какого-то лакейского самоуничижения перед западной культурой некоторых россиян…
Смотрю на лежащего молодого человека, который должен скоро очнуться. Отобрать у него револьвер всё-таки недостаточно, думаю я, и другое оружие сможет найти. Требуется ещё подстраховка. Сжав зубы и поморщившись от нехорошей необходимости, я наношу три сильных удара рукояткой своего нагана по правой кисти молодого человека. Перелом будет вряд ли, но кисть от ушиба распухнет, и пользоваться он ей не сможет довольно долго. Ничего, пусть стихи свои надиктовывает, или левой рукой первое время пишет. Зато не расстреляют, и жив останется, если опять в политику не ввяжется, успокаиваю я совесть.
Молодой человек стонет. Прячу наган в кобуру и тормошу его за плечо:
— Эй, гражданин, чего случилось-то? Помочь али как?
Через минуты две Каннегисер приподнимает голову, морщится, и сощуренными глазами пытается посмотреть на меня. Я повторяю вопрос. Тот через какое-то время осознает сказанное, отрицательно мотает головой, охает, пытается опереться на пострадавшую руку, вскрикивает, и снова валится на землю.
— Э, хлопец, да ты совсем плох. Давай я тебя в больничку доведу, — говорю я и, схватив его подмышки, помогаю подняться на ноги. Тот короткое время стоит, опустив голову, потом с удивлением смотрит на меня и подносит к глазам покрасневшую правую руку. Затем начинает медленно осматривать себя и замечает вывернутые карманы.
— Да тебя, кажися, ограбили, — понимающе киваю я. Каннегисер неловко ищет левой рукой по своим карманам, находит только платок, паспорт и записную книжку. Не найдя еще что-то, он бледнеет ещё больше.
— Много пропало-то? — спрашиваю у него.
— Достаточно, — разлепляет он губы.
— Ну ничего, деньги дело наживное, — заговариваю ему зубы, веду его вперёд.
— Ты кем будешь-то? Служишь где? — спрашиваю его по дороге.
— Я поэт, — холодно-возвышенно бросает он, насколько ему позволяет его плохое самочувствие.
— Ну, поэт это тоже хорошо, — соглашаюсь я. — ЛюдЯм стихи нужны, красивые они бывают, заразы. Ну, коли ты поэт, то и говори с людЯми, делай их душе хорошо. И за оружие тады поэтам браться не нужно, война ужо поперёк горла стоит.
Каннегисер бросает на меня испуганно-ошалелый взгляд. Тем временем я, сделав простоватое лицо, вывожу его на улицу.