Им запускает под себя руку, в большой мешок, не глядя нащупывает завязку, извлекает грязный овощ, похожий на репу, и, не обтерев даже, начинает хрустеть. На бледных губах и щетинистом подбородке остаются полосы глины.
– Другим, это, не хочет прислуживать. Унизительно ему пресмыкаться. – Жалуется с набитым ртом. – Ну, то есть мы с Черенком прислуга, а он особенный весь.
Тяжко выдохнув, эльф утыкается башкой в колени. Сидит так некоторое время, а когда поднимает голову, на обычно непроницаемом лице написано искреннее недоумение:
– Как можно не любить трактир?
Уоллас разводит руками, бьется костяшками пальцев о тесные стены, осыпав сверху труху. Ох.
– В чем тогда смысл? Ради чего мы живем? Даже дело некому передать. – Вздыхает Им, прижимая ко лбу глину крынки. – Не для того мы живем, чтобы чурбанов обихаживать.
Уоллас стремительно, в один миг начинает чувствовать гнет давящего на светлого бремени. Резко, по-звериному трясет лысой башкой. Вроде, все у трактирщика есть, и почет, и хозяйство исправное, – а, выходит, даже у него незадача…
Тохто продолжает:
– У меня больше пальцев братьев живых, у Черенка так вообще не сочтешь. С вайнами табун скотов наберется, а хозяйство пристроить некому. Бестолочи, только передерутся и все добро раздербанят. Хоть к Матери Берише за советом винись. – Эльф снова пьет, длинными глотками истомившегося существа. Потом доедает свой овощ, утирает рот и с хмельной грустью смеется. – Если примет, она, наверное, скажет: «Куда ты глядел, Тохто? А ты куда, жирный?». Как будто Черенок виноват....
И уже другим, сухим тоном Им спрашивает:
– Олас, ты знал женщину? У тебя есть сыновья?
Бьет колом прямо под дых. Страшный вопрос в омут памяти тащит.
На месте трактирщика Уоллас видит Элле, – как тогда, в последнюю встречу, за стеклянным окном. С колышущимися под водой выцветшими волосами, дева гномов покоится в ложе из водорослей, на самом дне пропахшего овощами и бражкой сарая. Она бормочет, словно твердит заклинание:
– Ты ушел, и я убила твое дитя. Ты ушел, и меня убило твое дитя. Ты ушел, я убила твое дитя… – Голос утопленницы режет, будто кинжал. Кромсает душу каждое слово. Ранит в сердце, в горло и в оба глаза, и из ушей Уолласа течет горячая черная кровь.
Мертвая она, его Элле. Не доходила. Младенец-урод ее до родов успел разорвать.
Вокруг одни мертвецы. Мертвая Элле. Мертвый сын. Мертвец Уоллас из прошлого. Родители для него теперь тоже мертвы – потому что они в Акенторфе, за непролазной преградой Воды. Все умерло, и ничего не осталось. По хребту течет пот, собираясь в лужу у копчика.
– Так подарили тебе сыновей? – Пытает эльф, разрывая вязь кошмарного наваждения.
Уоллас молча пожимает плечами, пытаясь вспомнить, как получалось дышать.
– Вот зачем он жирдяй? – Не дождавшись ответа и будто забыв, о чем раньше спрашивал, опять терзается Им. На мгновение на его сухое лицо наплывают черты рыжей Элле, и Уоллас смаргивает наваждение. – Ты когда-нибудь видел жирного эльфа? А плешивого? А чтобы так, когда сразу толстый и лысый?
Уолласу дурно, в висках растопырилось эхо: «Ты ушел, и я убила твое дитя. Ты ушел, и меня убило твое дитя. Ты ушел, и я убила твое дитя».
Нужно выйти на воздух. Украдкой он проверяет дырки в ушах, те влажные, все в крови. Уоллас быстро слизывает ее железо с когтя. Из-за серы кровь сильно горчит.
– Сколько живем, столько я думаю: «Зачем тебя таким Мать народила? Зачем ты нужен-то, боров кухонный?». У Черенка, конечно, прямо не спросишь, тот сразу плешь прогрызет. Но я тебе так скажу: уж кому-кому, но ему должно быть точно известно, почему столько сала на себе носит. Даже по веревочной лестнице не может забраться. Посмешище, хья!
Нализавшийся крови Уоллас пялится на лежащий на коленях последний несъеденный плод. Им встает, нетвердо опирается о мешки и снова ищет в запасах, продолжая сухим, неожиданно трезвым тоном:
– Востопырки думают: раз толстый повар, значит, гостей обжирает. А я еще на смотринах смекнул, – все, Олас, до конца дней на мне сальная кандала. Никаких заработков, никакого Леса, вообще ничего. Куда с эдаким боровом сунешься? Драться не умеет, тварей боится, согнуться не может. Только куксится, потеет да от отдышки пыхтит. Мы всю жизнь здесь торчим. – И Тохто гибко перетекает обратно на место, где вгрызается в найденный корень, грязный и вялый, как морковь по весне. – Порядка в Лунных Камнях нигде нет. Никому ничего не надо.
В словах трактирщика проступает мясное исподнее истины. Тохто открыто, начистоту говорит, ведь Уоллас тот самый глубокий колодец, которому можно доверить самое сокровенное. Если долго шептать, послышится отклик, – твой собственный голос, отраженный от стенок.
Уоллас – это яма с секретами, Дурак-друг, выродок, кто угодно, но не равное существо. Перед ним можно ничего не смущаться, как не стыдятся скотов те, кто приходит любиться в хлеву. Овцы не поймут и не выдадут.
Уоллас кивает:
– Вы пейте, хозяин, – это лучшее, что он может предложить светлому.
– Я должен заняться мерзавцем. – Обреченно выдыхает трактирщик, запив слова брагой из крынки.